бросается в него и сгорает. Но уголья пульсируют. Это она силится вновь обрести жизнь».
В следующей главе я приведу отрывок из третьей части книги Жоржетт Леблан «Храбрая машина» только один короткий отрывок, описывающий Гурджиева в последние годы его жизни, когда вернувшаяся в Париж Жоржетт Леблан вошла в круг его учеников.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ВОТ и для меня наступил этот миг. Приходит он для каждого, и все мы его переживаем как самый тяжкий в жизни. Женщина теряет способность рожать, мужчина трудиться, остается одно предаваться безделью. Чувствуешь себя выброшенным за борт (а был ли ты на борту?). Иной заявляет причем с непонятным удовлетворением: мол, я уже старый, песенка спета, жизнь окончена… По его мнению, срок нашей жизни, уж в лучшем случае, где-то с двадцати до пятидесяти, и то лишь потому, что понятие «молодая женщина» в наше время более растяжимо, чем в бальзаковское. Лично я считаю наоборот: жизнь не закончилась, а только еще начинается. Некоторые полагают, что жизнь это сначала подъем, потом спуск. Я же уверена, что она может и должна быть постоянным подъемом. Она начинается в пятьдесят лет и неуклонно идет вверх. Это и есть настоящая жизнь, но она, безусловно, не та, что была раньше.
У меня возникло чувство, что вся моя предыдущая жизнь была лишь подготовкой к нынешней. Но при этом я вовсе не потеряла интереса к искусству и лунному свету, к музыке и весне. Да и никогда уже я не сумею стать равнодушной к земным радостям, нежной пене будней. И все же, чтобы научиться жить, требуется некоторое самоотречение. Приходится пересмотреть свои взгляды и ценности, освоить множество новых ракурсов, позволяющих увидеть, сколь прекрасна жизнь.
Колетт писала мне в 19… году по поводу моей первой книги «Жизненный выбор»: «Теперь я даже не решаюсь с тобой говорить! Ты пишешь, что мы ничего не теряем, когда разрушилась прекрасная иллюзия и начинаешь понимать горькую правду. Сумею ли я мыслить столь же глубоко? Увы, думаю, что у меня все же другой путь. Прости, но «устремление к знанию» это не мое, как и множество всего другого. Мой удел полузнание, страх, презрение, страстные, но бессильные желания, ненависть и озлобление, когда уже сжимаются кулаки. Меня удивила прости! действительно удивила мощь, которая в тебе таится. Мне бы хотелось, чтобы ты стала королевой чего-то или откуда-то, чтобы люди тобой восхищались».
Однако я вовсе не похожа на тех суетливых особ, которые бросаются вдогонку за любым мелькнувшим проблеском. Я ищу, сомневаюсь, снова ищу, опять сомневаюсь. И так бесконечно, до самого 1924 года. Дальше мои поиски напоминали шарик рулетки замедлили бег, запнулись, покачались туда-сюда и в 1934 году окончательно замерли на месте.
В 1924 году в Нью-Йорке я повстречалась с кем-то и чем-то. И сразу поняла: «Вот она, истина».
С тех пор эта истина всегда со мной. Я ее изучала, причем не всегда добросовестно, иногда чуть ли не предавала ее. Однако ж, какими жалкими были мои уловки. Разбивая их вдребезги, она прокладывала себе дорогу, становясь, все более и более несомненной. Та истина, которую я познала пятнадцать лет назад, и по сей день остается для меня истиной.
Однако ее нельзя выразить ни словом, ни многими словами, ни бесконечным их множеством: тогда она обратится в ложь. Я просто расскажу о том, что почувствовала и поняла, о том перевороте, который произвела во мне истина, слившая все мои стремления в единый, могучий порыв. Я расскажу не то, на что надеялась, а то, к чему научилась стремиться. Начну с того, что отвергну все системы, методологии и верования. Представлю несколько страниц моих заметок и впечатлений. Я надеюсь избежать и малейшего самолюбования, и ложной скромности. Я помню о том, сколь опасно излагать какое бы то ни было учение с иной целью, нежели его опровергнуть. Критикующие всегда вызывают почтение, следовательно, спекулянты, не располагающие ничем, кроме гипотез, смотрятся весьма выигрышно. Ведь гипотеза это нечто вроде спасательного круга для нашего разума, он поможет чуть дольше продержаться на плаву, но потом все равно утонешь. Понимаю, что мое, нащупывающее смысл, слово может показаться глупым, напрасным, неполным, ложным, ограниченным, чрезмерным, возбужденным, истеричным, тщетным. И вообще искания принято считать уделом тщеславных, но если бы я впала в полудрему, уютно устроилась бы в бессмысленном существовании, это было бы еще большим проявлением самодовольства.
Поначалу мучило, что я достигла порога истины, когда молодость уже прошла. Это повергло меня в безысходное отчаянье. Но вот что значит та особого рода внутренняя работа, которой я занялась: она пробудила дремлющие силы и ко мне вернулась молодость. Помню самое ее начало. И если не помешает какое-нибудь несчастье, я еще научусь извлекать из нее пользу. Я представляю ее как форму для медовых пирожных, каждую ячейку которого, предстоит залить тестом.
ИТАК, в 1924 г. в Нью-Йорке мне предстоит встреча с кем-то и чем-то.
Однажды меня спросили: «Вы имеете в виду то же, что и Кэтрин Мэнсфилд?»
Внешне да, но не по сути. То, в чем она видела «религию», я пыталась воспринимать как «повседневность». Ни она, ни ее муж или друзья не могли объять это «нечто» целиком, да оно и вообще столь огромно, что его не охватишь одним взглядом. Я же если чего и достигла, то лишь потому, что подробно его изучала. Думаю, что Кэтрин Мэнсфилд искренне стремилась к духовному бытию. Она не была религиозна, но бездуховное существование ее не устраивало. Она была «чиста», но чуралась теории «чистоты». Чиста она была по своей природе, сама того не сознавая. Ее ошибка, по сути, в том и состояла, что она старалась обрести то, что и так было при ней. Она стремилась к Духовному бытию, очищенному от религиозности. Претензия вполне скромная. Но все же это первый шаг к религиозному познанию, следовательно, не так уж мало.
Ее величие состоит в стремлении к правде. Но она не заметила, что Гурджиев способен предложить и нечто большее знание. Конечно, оно принадлежит духовному бытию, но и выходит за его пределы. Духовное бытие это еще мы сами, знание за пределами нашей личности. Правда, к которой она стремилась, это правда нашего повседневного существования, творимая нами же. Но истина повседневности столь же подражательна, сколь и ложь, так что между ними нет большой разницы.
Подлинная жизнь начинается тогда, когда она перестает подразделяться на телесную, интеллектуальную, эмоциональ-ную. Жизнь создана единой. Однако она утратила это свое изначальное свойство, цельность бытия раздробилась. Когда мы чувствуем, мы не способны совершать поступки, когда думаем не способны чувствовать, когда совершаем поступки, не способны ни чувствовать, ни думать.
Уверена, именно предчувствие близкой смерти послужило причиной того, что Кэтрин так ухватилась за теорию одновременно утешительную и лишенную свойственной религиям пышности, всегда ей претившей. Однако, по сути, именно религиозность, к которой ее приобщил Гурджиев, дала Кэтрин силы смиренно произнести: «Все к лучшему». Но Гурджиев вовсе не утешитель. Его учение сурово, как, если разобраться, и учение Христа. Истина угодливой не бывает. К Гурджиеву следует приближаться, исполнившись благоговения. Это необходимо, иначе не вынести потрясения от первой с ним встречи. Невыносимо чувствовать себя всего лишь целиной, которую только начали распахивать, вот что самое мучительное. Все наши силы брошены на еще неведомую нам работу невыносимо! Все больше убеждаясь, что это именно так, укрепляешься в мысли, что тебе не сдюжить. Но знаем ли мы предел своих возможностей? Нет, в нас разбужены силы, о которых мы и не догадывались, никогда ими не пользовались. Эти энергии вызваны к жизни нашими новыми потребностями, новой целью.
1924 года я впервые поселилась в Фонтенбло-Авон, чтобы поближе узнать Гурджиева. Он показался мне гиган- том, пытающимся втиснуться в самую крошечную на свете дверцу, для чего ему приходится складываться пополам. Мир ему не впору, он трещит на нем по всем швам, словно тесное пальтишко. В чем Гурджиеву удалось себя выразить? Конечно же в своих сочинениях, конечно же в своих высказываниях, но, только не в повседневной жизни. Она его раздражала, он ворчал, неустанно ее высмеивал.