ног, груди, потом переходит к другому ряду. Словно художник-мультипликатор, он выверяет движения одной фигурки, другой, и так пока не оживит каждую. Ряды плавно раскачиваются, словно волны. В движении выражается не личность, а состояние. Вы, мол, всего лишь иероглифы некоего богатого языка, на котором я буду говорить посредством вас, беседовать со смертью. Пускай вы неумелы, медлительны, запечатлевайте, запечатлевайте же эти иероглифы в своих мышцах, головах и, если удастся, чувствах. Вы воспроизводите тексты своего нутра. Понять этот язык может только тот, кто его использует, вы живые буквы.
Некоторые, как правило, девушки, стремятся отличиться им это наиболее свойственно. Они записывают за учителем, заносят эти иероглифы на грифельные доски. Рецепт на все случаи жизни, сводная партитура. Порой им предоставляется случай покрасоваться. Вдруг да неистощимый на выдумку Гурджиев решит вырядить всех в турецкие костюмы. И ничего не поделаешь. То-то будет неразбериха. Это, конечно, оскорбит эстетическое чувство некоторых разинь Другие же, не такие снобы, будут считать, что они участвуют в каком-то очень важном действе, лишь смахивающем на маскарад, присутствуют при незавершенном, но выдающемся событии. Сам кордебалет ничего не обсуждает за него думает наставник. Всем этим парижанам в турецких туфлях, негритоскам из Гавра-Комартена, автобусным дервишам Гурджиев бросает горсть лакомых конфеток.
ВСЯКИЙ раз, когда происходит явление истины, она поражает своей простотой. Но подлинная простота всегда невыразима. Человек, удостоенный явления истины, бывает потрясен ее очевидностью и возмущается, если не видит ее отблеска в глазах ближнего, позабыв, что еще недавно сам был слепцом.
Это свойственно не только людям, но цивилизации, эпохе. В течение двух тысячелетий греки поклонялись Зевсу-громовержцу. Попробуй в те времена кто-нибудь заявить, что молнии вовсе не божественного происхождения, а просто электрический разряд, его бы прикончили за богохульство. В наши дни за подобное убивают гораздо реже. Да и не убьют, только посмеются.
Посмеются и над новым чудотворцем. Его вычурная гимнастика озадачивает. Есть ведь системы движений по крайней мере ясные и надежные: оздоровительные, фольклорные, монашеские, балетные… А тут нечто небывалое, не соотносимое с известными учениями и оттого тревожное. Нечто путаное, сомнительное, эклектичное, словно метеоролог основывался бы одновременно и на теории электричества и на вере в Юпитера. Для каждой монадологии свое время.
Современный чудотворец внушает: Царство мое от мира сего. Духовное зарождается в результате развития материи. Разом прорвав оболочку тела, дух вливается во всеобщую Духовность. Существует мнение, что с Богом надо обращаться так же осторожно, как с ядерным оружием, со взрывателем учиться обращению, даже с риском для жизни. Если так, то медитация становится точной наукой, молитва спортивным упражнением. Отныне Бог не плод воображения, окутанный теориями, учеными словесами, прикрывающими его антропоморфность. Бог постигается в результате не только духовного, но во многом и материального опыта, так как в нем участвует и тело. Разумеется, все вышесказанное может быть понято превратно и породить невероятнейшее недоразумение.
Подобными экспериментами занимается только современный чудотворец. Когда, расставив, как шахматы, свою паству в зале Плейель, он заставляет людей выполнять сложнейшие упражнения, проверенные веками монашеской практики, над ним можно посмеяться. Над Палисси, который сжег свою мебель, не смеялись, ведь в нашей стране предпочитают мещанскую меблировку. К опытам над человеком испытывают недоверие мало ли что еще выйдет. Ни одно учреждение подобные опыты не финан- сирует; комиссия по национальной безопасности или моральному перевооружению не проголосует за выделение на них средств из бюджета.
Абстрактное Божество нашептывает интеллектуалам утешительную формулу: ваше тело уже заведомо храм Божий. Эти атлеты мысли знают, что египтяне верили в связь тела и духа. Однако нынешние атлеты мысли предпочитают понимать подобную связь метафорически, поэтому у них самих сложение хилое. Таковая точка зрения избавляет от физических усилий. Современный чудотворец взорвал метафоры, опрокинул аналогии, понятие «работа» обрело у него прямой смысл. Может быть, храм Божий это не отдельное тело, а совокупность наших тел («Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»[42].),воплощенная гармония, высшее из возможных проявлений трансцендентного Бытия. А значит, мы на многое способны Возможно, иногда это будет игра с огнем, но нет иного способа достигнуть высшего напряжения сил.
КАК-ТО в одну из сред все собрание, утомленное вынужденным и ох каким тягостным молчанием, одуревшее от чтения, занималось тем, что дружно встряхивало конечностями, дабы привести в действие свои задубевшие мышцы. Несмотря на мышечные судороги и мурашки, посвященные толпой осаждали столовую (20 сидячих мест, 40 стоячих, если считать коридор). Но, как уже говорилось, место всегда отыщется где тесно тридцати, там, при желании, уместится и шестьдесят. Гурджиев избавил свою паству от необходимости самим наполнять тарелки, их уже наполненными передавали по цепочке из кухни. Некоторые, с каким-то особым гарниром, предназначались кому-то из сотрапезников персонально: лакомый кусочек для Сребровласки, для Директора, для Недотепы, для Говнюка, для Альфреда. Потом, когда Гурджиев вернулся из кухни и мы подняли рюмки с перцовкой, он возгласил тост за особый тип идиотов (самых отборных, а в общем-то обыкновенных), к которому я и сам имею честь принадлежать. Я никогда всерьез не занимался классификацией идиотов, расстановкой их по ранжиру (круглый, квадратный, многоугольный или болезненный, безнадежный). Но подобно тому, как Наполеон вырвал корону из рук Святого Отца, я сам без зазренья совести выбрал для себя подходящий, по моему мнению, ранг узурпировал звание идиот обыкновенный. Я руководствовался двумя соображениями: во-первых, согласно этой иерархии навыворот, обыкновенный идиот все же выглядит меньшим идиотом, чем все остальные (я полагал, да и сейчас уверен, что это именно так). Во-вторых, каждый из сотрапезников выбивался из сил, чтобы занять более высокое место в священной иерархии идиотизма. Мой же снобизм был иного рода, он заключался в моем исключительном смирении, благодаря которому я не стремился выбиться из нижних чинов. Так вышло, что первый тост, обращенный к идиотам моего типа, выявил, кто я есть. Я попался в ловушку сообразил, кто я. Ведь каждый имел право выбрать идиотический чин по собственному желанию. Я задал себе вопрос и тут же сам себе ответил.
Тосты за идиотов были для Гурджиева источником неиссякаемого веселья (о, как я его понимал!). Он живо повернулся к идиотам высшей пробы, приподнял свой бокал и одарил их ласковой улыбкой, подчеркнув ею как их ничтожность, так и их неописуемый идиотизм. Что до меня, то ко мне хозяин относился вполне иронически. Откуда, мол, взялся этот идиот и с чего решил, что он всего лишь идиот обыкновенный? Вспыхивала искра, и мгновенно разгоралось пламя. Благодаря самой простенькой режиссуре завязывались увлекательные сюжеты. Именно тот, кто не выносил алкоголя, обязан был накачиваться водкой, тот, кто обожал сладости, угощаться острыми, наперченными блюдами, а любитель перчика наоборот, давиться приторной пахлавой. В этом спектакле все мы были статистами. И каждый мученик, какой бы пытке он ни подвергался луком или халвой, не мог до конца понять мук соседа. Трезвенников буквально силком заставляли выпить второй бокал водки, в результате их столь застенчивые носы цвели багровым цветом. А вот немногочисленных гуляк, которых не надо было призывать к возлияниям и обжорству, хозяин одергивал. Он клеймил их дурные наклонности, подробно описывал, в какие расходы его вводят их неумеренный аппетит и пьянство. «Вы представлять, сколько это стоит? провозглашал Гурджиев, тыча в самую тощую редиску. Особый редис, особо доставленный прямо с Кавказа». (На самом деле с рынка в Нейи.)
Известно, что шутка лучший способ разрядить обстановку. Суть комизма игра на несочетаемом: ужасе и восторге, приобретении и потере, серьезности и гротеске. Гурджиевские застолья лучшее тому подтверждение. Разряжая весьма серьезный настрой перебранки, они тем не менее не нарушали умело организованного молчания, которое копилось часами. Оно как бы скользило поверх улыбок, таилось за каждой остротой. Тот, кто вел себя невпопад, слишком ли чопорно или чересчур развязно, подвергался поношению, на него низвергалась лавина насмешек и оскорблений. Необходимость есть и пить, притом сверх меры (а гурджиевское угощение переварить невозможно, что потом и подтвердилось), да еще одновременно быть начеку, дабы избежать ловушки, участвовать в сложном ритуальном действе и к тому же осуществлять «внутреннюю работу» (об этом вслух не говорилось, но было понятно и так), все это создавало особое силовое поле, напитанное благочестием и раблезианством, насмешкой и