воскресенье 5 августа Долли прислала Петру Андреевичу следующую записку: 'Дорогой Вяземский, сегодня я должна была иметь удовольствие пообедать с вами у нас, но я прошу вас отложить это на вторник. Фикельмон был принужден пригласить на сегодня всех наших австрийских военных, которые завтра уезжают,-- для вас это было бы неинтересно, а меня очень бы стеснила невозможность поговорить с вами, как я бы хотела. Итак, дорогой друг, приходите во вторник и, так как мы обедаем в пять, приходите на полчаса раньше, чтобы я могла с вами вволю поговорить перед обедом'. Долли, несомненно, не хотела обидеть Вяземского, которого считала близким другом. Объяснила откровенно -- неожиданно пришлось в тот день устроить официальный обед австрийских офицеров. Умолчала, конечно, о том, что присутствие на нем постороннего русского гостя могло быть и политически неудобным... Умный и тонкий человек, Вяземский, мог бы это понять и пойти навстречу своей приятельнице, которая попала в довольно неприятное положение. Друзья ведь... Мог бы понять, но совершенно не понял, жестоко обиделся (хотя и отрицал это) и в письме к жене очень резко и несправедливо отозвался о Фикельмон. 9 августа он пишет Вере Федоровне {Звенья, IX, с. 431--432.}: 'В общежитии есть замашки, которые задевают и наводят тошноту <...> Те самые, которые со мною очень хорошо запросто, там где чин чина почитает, обходятся со мной иначе. Часто видишь себя на месте какого-нибудь домашнего человека, танцмейстера, которого сажают за стол с собой семейно, а когда гости, ему накрывают маленький столик особенно или говорят: приди обедать завтра. Я заметил нечто похожее на то и там, где никак не ожидал, а именно у Долли <... > Я дал почувствовать Долли, что не могу не гнушаться такою подлостью, и дал бы почувствовать более, если не ваши сиятельства, которых ожидаю сюда и которым должен я, однако ж, приготовить несколько гостиных, куда можно будет вам показаться'. Петр Андреевич продолжает по- французски: 'Я ожидаю испытания тебе при твоей щепетильности -- и ты мне сообщи новости об этом. Приготовься быть часто и чувствительно оскорбляемою. Я тебя уверяю, что здесь вовсе нет умения жить' {Перевод М. С. Боровковой-Майковой.}. Перейдя снова на русский язык, он спешит уверить жену, что с Фикельмон не поссорился: '...сегодня еще утром был у них по-прежнему и опять к ним иду'. Пусть так... Но как далеко от почти благоговейного отношения Вяземского к Долли в его московских посланиях 1831 года до этого обиженно-расчетливого письма! Не поссорился, не порвал отношений, чтобы жене и дочерям было где появиться в 'большом свете'... Не удивительно, если после предупреждения о возможности оскорблений Вера Федоровна на первых порах, а может быть, и во все время петербургского знакомства была сдержанна и довольно суха с графиней Фикельмон. Положение ее мужа -- не в особняке Салтыковых, а в русском светском и чиновном Петербурге начала тридцатых годов,-- можно думать, действительно было довольно ложным. Знатный барин, известный всей читающей России поэт, но состояние расстроено, а надо достойно содержать большую семью. В вольнодумных заблуждениях пришлось раскаяться, но в искренность раскаяния не верят ни власти предержащие, ни сам неисправимый вольнодумец и оппозиционер Вяземский. Пришлось и на скучнейшую службу поступить -- не по своему выбору, а по усмотрению царя. И расшитый золотом мундир камергера с положенным ему ключом вряд ли радует бывшего 'декабриста без декабря'... Вероятно, постоянно ущемляемое самолюбие Петра Андреевича и побудило его так болезненно отозваться на совсем, по существу, не обидное письмо Долли. Мне думается, кроме того, что в Вяземском, несмотря на весь его европеизм, заговорил русский аристократ, никогда еще не бывавший за границей. Восхищался, восхищался простотой и даже 'простодушием' Фикельмон, а, в конце концов, разобиделся на приятельницу, с одиннадцати лет привыкшую к другим формам общения, чем те, которые были приняты в тогдашней России. Как отнеслась к этому происшествию сама Дарья Федоровна, мы не знаем. Если в ее дневнике есть соответствующая запись, то до настоящего времени она остается неопубликованной. А. В. Флоровский, ссылаясь на рассмотренные нами письма Вяземского к жене, считает, что 'прежняя дружба осталась непотрясенной' {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 82.}. Полностью я с этим согласиться не могу. Петр Андреевич не поссорился с Долли, хотя до разрыва было очень недалеко. Приятельские отношения сохранились -- записки Долли, относящиеся к 1834 году, и портрет Вяземского в ее дневники подтверждают это с несомненностью. Однако о 'влюбленней дружбе', на мой взгляд, больше говорить не приходится. Годы 1829--1831 были для Долли, по крайней мере отчасти, годами Вяземского. Начиная со второй половины 1832 года Петр Андреевич -- только один из ее многочисленных русских и иностранных друзей. Таковы же, по-видимому, примерно с этого времени и чувства Вяземского, по- прежнему дружеские, но уже далекие от тех, о которых он так подробно и красноречиво говорил в своих московских письмах. Не думаю, чтобы незначительный сам по себе эпизод с обедом в посольстве послужил основной причиной изменения отношений между Вяземским и Фикельмон. Была причина более существенная -- два умных, тонких, образованных человека оказались все же людьми очень разными и до конца друг друга не понимали. Стоит вспомнить, например, отзыв Вяземского о мнимом простодушии Долли... Кроме того, как мне кажется, 'влюбленная дружба', своего рода 'балансирование на грани любви', по самой своей природе вообще долго продолжаться не может. Либо она обращается в любовь, либо становится просто дружбой. С Вяземским и Фикельмон, несомненно, случилось последнее. Сделав эту эволюционную оговорку, мы можем все же присоединиться к мнению Нины Каухчишвили: 'Дружба с Вяземским была одной из самых крепких в годы, проведенные (Долли.-- Н. Р.) в Петербурге, и оставалась таковой в течение всей жизни' {Дневник Фикельмон, с. 70.}. Мне остается сказать несколько слов о письмах Шарля-Луи Фикельмона к П. А. Вяземскому. В ЦГАЛИ хранятся четыре собственноручных письма графа и одна копия, снятая Д. Ф. Фикельмон. Письма не датированы, но, судя по тому, что о Долли в них не упоминается, эти петербургские послания относятся уже ко времени после отъезда Дарьи Федоровны за границу. Сколько-нибудь существенного интереса они не представляют. Свидетельствуют лишь о том, что Фикельмон любезно и внимательно относился к другу своей жены и поддерживал с ним отношения. Сохранился целый ряд записок Дарьи Федоровны, в которых она от имени супруга приглашает Вяземского на обеды в интимном кругу. Есть в ее записках просьбы навестить больного мужа и т. д. В свою очередь, граф Фикельмон в первые же дни после несчастного случая с Вяземским побывал у него вместе со многими другими знакомыми {Письмо Вяземского к жене от 9 июня 1830 года (Звенья, VI, с. 270).}. Е. M. Хитрово навещала больного ежедневно; Долли была тогда нездорова. Еще раньше, в первые же недели знакомства, Вяземский, как мы знаем, сообщал жене о ласковом отношении к нему как графини, так и графа Фикельмон {Звенья, с. 220.}. Все же сведения, которыми мы располагаем, позволяют считать Вяземского и Шарля- Луи лишь хорошими знакомыми, но не друзьями. В письмах посла к Петру Андреевичу о дружеских чувствах не упоминается ни прямо, ни косвенно.
Д. Ф. ФИКЕЛЬМОН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА
I
Долли Фикельмон, несомненно, была женщиной выдающейся. По силе ума и широте интересов мало кто из приятельниц Пушкина мог с ней сравниться. Обладала она и немалой литературной культурой. Сама, как показывают ее дневник и письма, владела пером. Можно, таким образом, считать что Дарья Федоровна была душевно подготовлена к знакомству с великим поэтом. Неизвестно, однако, читала ли она Пушкина до приезда в Петербург. Вернее все же считать, что только слышала о нем. Жила ведь душа в душу с матерью, живо и горячо интересовавшейся отечественной литературой. Однако, проведя много лет в Италии, Долли, как мы знаем, почти забыла родной язык и вообще оторвалась от России, которую и в детстве знала очень мало. В ее известных нам записках флорентийского и неаполитанского времени ни о Пушкине, ни о других русских писателях не говорится ни слова. Елизавета Михайловна Хитрово со старшей дочерью вернулись в Россию скорее всего в начале 1826 года {См. очерк 'Фикельмоны', с 98.}, и, вероятно, как я уже упомянул, летом следующего года началось ее личное знакомство с поэтом. Приехав в Петербург, Дарья Федоровна не могла не узнать, хотя бы отчасти, какое место Пушкин вскоре занял в душевном мире ее матери. По словам Н. В. Измайлова, 'она всею душою отдалась поэту, перенесла на него во всей полноте ту 'неизменную, твердую, безусловную дружбу, возвышающуюся до доблести', о которой говорит князь Вяземский. Конечно, здесь была не только дружба -- здесь было и поклонение великому поэту, славе и гордости России, со стороны патриотически настроенной наследницы Кутузова, и материнская заботливость о бурном, порывистом, неустоявшемся поэте, бывшем на шестнадцать лет моложе ее, и, наконец, -- страстная, глубокая, чисто эмоциональная влюбленность в него как в человека. Последнее -- по крайней мере в первые годы -- господствовало над остальным' {Письма к Хитрово, с. 173--174.}. Есть основание думать, что молодой одинокий поэт не сразу отверг эту страсть стареющей женщины.