— Черт знает что, совсем с ума посходили, что ли?!
— Еще сказал, что скоро этап придет. Так там полно изменников родины будет и полицаев. Власовцы, словом. Так примечать надо, кто из них немцев хвалит. Кому в оккупации вольно жилось и кому колхозы не по нутру. Я говорю, воры всех легавых и придурков в бога мать кроют… И комбата, и ротных на чем свет матерят. Он аж скривился весь от моей непонятливости. Как ты, говорит, не понимаешь: воры — они наши, не вредные. А те — контра, недобитки вражеские. Воры твоего ротного ругают — вот пусть он с ними и разбирается. Ты к таким, как Махтуров или Грохотов, прислушивайся. Эти грамотеи, опасные. Я, Паш, потому тебе так подробно рассказываю, что ты лучше меня в его словах разберешься. Я писать не умею, а память у меня хорошая. Бог троим нес — мне одному досталась.
— И какие еще сведения на меня или комбата ты ему передавать должен?
— А Рыскалиев по батальону шастает. У него и бумага, и карандаш есть. Под казаха тупорылого косит. Вроде как ни читать, ни писать не умеет. Подойдет ко мне, вроде как письмо попросит написать, вместях и сочинять должны.
— Ну, да, ты у нас писарь знатный, — развеселяясь, недобро съязвил Павел, — это они в цвет угадали. Пока каракули свои нацарапаешь, устанут Ждать.
— Как писать, меня опер тоже обучил. Выложил руку на стол и говорит: вот, мол, ладонь, на ней пять пальцев. И донесение из пяти пунктов должно состоять. Первое — где дело было. Второе — когда, третье — кто присутствовал, четвертое — кто, акромя меня, подтвердить сможет, и пятое, самое главное, о чем речь шла. Подробно оперу обрисовать надо. Ну, к примеру, что Богданов к немцам бежать собрался или Тимчук в нашу победу не верит. Агитирует, чтобы мы с тобой в плен сдались. Или немецкую технику хвалит. А подписку ему, что я вроде секретный сотрудник, я не дал, против шерсти мне это…
Павел невольно о Лабутине с Уколовым вспомнил. Вот, значит, как контриков органы делают. Так любого под статью подвести можно.
— …Дурачком прикинулся, сказал, что сильно подумать треба. Он опять перекривился, но понуждать не стал. Махры две пачки отвалил и припугнул, конечно. Мол, о нашем разговоре молчок Не то худо будет, у меня везде свои глаза и уши есть.
— А может, зря подписку не дал? — подначил Павел. — Знать никто не знает, а ты любому подлянку кинуть можешь. Взять того же Кравчука. Сам говорил, что поперек горла он тебе. Ты бы со мной или с Тимчуком мог договориться втихаря. Ты оперу бумажку, а мы с Тимчуком подтвердили бы, что Кравчук к немцам податься собрался. Листовку с пропуском прячет. И все — нет Кравчука, под распыл пойдет. Как тебе такой вариант?
— Ты чё, ротный, — обиделся Витька, — за дешевку меня держишь, что ли? Если Кравчук мне поперек горла — я сам с ним разберусь, без свидетелей. Сопатку намылю, если что. Но в открытку.
— А если Кравчук подписку оперу даст и тебя или меня таким же макаром под сплав пустит. Тогда как?
Витька сморгнул глазами, насупился. По-видимому, подобный оборот событий им даже не предполагался.
— То-то же, — подытожил Павел. — Значит, так Ты мне ничего не говорил, я ничего не слышал. Разговора не было. А делать, чего опер велит, — делай. Пусть лучше ты стучать будешь, чем Харисов какой-нибудь. За меня не беспокойся, сдавай смело, об информации для опера я позабочусь. Только дурачком особо не прикидывайся, не переигрывай. Пусть верит. Мужикам тоже ни слова, — он показал глазами на тамбур. — Да примечай, с кем из наших Рыскалиев письма писать будет. Понял?
— Я давно все понял, — вскинув горделиво голову, возразил Витька. — И не больная у меня голова… Я б таких гадов, что людям срок пришить помогают, живьем на костре поджаривал. Чтоб не сразу сдох, а на огне покорчился. Ладно, я неграмотный, но вот ты, ротный, ты ж мужик образованный — скажи: ну, почему таким падлам верят?
«Кто бы самому разъяснил!» Павел потянул ремень из пряжки, сбросил портупею.
— Все, на сегодня хватит. Отбой!
Мутное размытое пятно луны едва сереет сквозь сплошную, грузно волочащуюся дождевую наволочь. На лысом взгорке между наезженным большаком и развалинами водяной мельницы в низине под жидким неподвижным светом горбится одинокая фигура часового. Пост дальний, на отшибе села. Взгорок — всхолмленный глинистый берег суходольной балки, поросшей лозняком и мелким ягодным кустарником. Отсюда, круто изогнувшись, балка, прорезая встречные лески и колки, уходит параллельно большаку к окрестным селам.
Из балки, как из трубы, тянет донной промозглой сыростью. Часовой зябко ежится, поднимает воротник шинели, поворачивается к балке спиной. У него зудит на погоду простреленное плечо. Он просовывает руку под борт шинели, накрывает ладонью прострел, пытаясь ее теплом успокоить ноющую боль. Пусто, ветрено по всему пространству вокруг. До смены караула еще часа полтора, не меньше.
Вдруг ухо часового улавливает сдавленный вскрик, порхнувший под оступ ноги, потерявшей земную твердь, шорох и треск ломающихся сухих стеблей под пластанувшимся телом. Часовой сдергивает с плеча винтовку и, ощетинясь штыком, напряженно всматривается и вслушивается в чернеющую полоску бурьянной поросли на подступах к взгорку. Но по-прежнему пусто и ветрено вокруг.
Может, показалось? Часовой опускает винтовку прикладом к ноге.
— Слышь, батя, — доносится из кустов негромкий осторожный голос. — Смотри в другую сторону. Мы пошарим по округе съестнуху и вернемся. А если поднимешь шухер — в следующее дежурство поймаешь пулю затылком. Понял?
Часовой в нерешительности медлит. До смены еще далеко, и наверняка он на мушке. Сколько их там? Не чаял после госпиталя угодить на службу с бандитами. Говорили, что батальон офицерский, а тут… Приняв решение, он забрасывает винтовку за спину и, отвернувшись, шагает вдоль берега, оставляя тыл открытым.
Пять крадущихся воровских теней возникают на фоне береговой кромки, срываются вниз, растворяются в темноте.
Главарь, не оглядываясь, скорым уверенным шагом уводит стаю все дальше вглубь. Когда пост остается далеко позади, замыкающий просит передышку:
— Кашира, привал. Курнем малость. А то уши пухнут.
Каширу точно колом в грудь останавливают.
— Башку оторву, гад! По кличкам не называть. Я — первый, ты — пятый. Понял?
Но привал разрешил.
— Третий, что у вас там за беспредел? Слух был, что нового ротного из вояк штрафных поставили?
— Битый фрей. Когти сразу распустил. Штыря с Кнышом на губу париться отправил.
— На перо его.
— Поставим! — неопределенно пообещал третий. — Под охраной ходит, гад.
Третьим был Сюксяй.
Глава третья
Богданов, сцепив замком ремень перекинутого через плечо автомата, идет сопровождающим за командиром роты. Павел слышит, как он, накоротке сменив ногу, распахивает борта шинели, освобождает грудь для вольной, глубокой затяжки чистым, росистым воздухом.
Утро на редкость погожее, по-летнему ласковое и сияющее. Вопреки опасениям ненастье отступило. В край вернулось позднее, недолгое, вероятно, благодатное тепло. Поднявшись над кромкой дальнего леса, медленно всплывает и рдевеет крупное, пунцово-красное, как половинка переспевшего арбуза, солнце. Безмолвная тишь и покой разливаются по округе, напоенной ровным, несильным и не жарким еще утренним светом. Лишь у ротной кухни гомонит, слетаясь стаями, прикормленное обнахалившееся воронье.
Посматривая вниз по побуревшему склону на курящуюся легким парком, отблескивающую водной