героя…
Ближе к осени семья возвращалась из деревни. В Шуше было прохладнее, чем в Ннгиджане, а на горе, где стоял их дом, вовсе холодно. Ветер дул утром, днем, вечером, не переставая, время от времени донося со стороны казармы, где постоянно квартировался русский пехотный полк, лязг ружейных затворов, звуки команды или хриплого солдатского пения. Бывало, с улицы слышалось:
— Эй, господа хорошие, хлеб менять!
В доме начиналось оживление:
— Мама, солдат пришел!
— Перестаньте, — успокаивал детей отец. — Чем плох лаваш? Глупо менять белый хлеб на черный.
— Хлеб, хлеб, — повисал у матери на руке Тигран. — Хочу черный.
И четырехлетняя Фаро начинала канючить:
— Хлеп. Русский хлеп.
И старшие туда же:
— Мама, дай, мы пойдем поменяем.
Людвиг брал у матери пять полотнищ тонкого лаваша, прикидывал, взвешивал на руке.
— Подождите! — кричал из открытого окна Богдан. — Сейчас спустимся.
Солдат топтался у ворот, ждал. Во дворе Жучка тявкала, виляя хвостом, а когда мальчики вышли из дома, опрометью бросилась им навстречу.
— Пошли хлеб менять, — потрепал ее по шерсти Богдан.
Жучка радостно завизжала. Щенок еще.
Солдат оказался чуть менее бравым, чем на страницах школьных учебников, и не таким стройным, как любой из оловянных солдатиков, которыми до сих пор играл Тигран. Мятая, пыльная, выцветшая гимнастерка, стоптанные сапоги, хитроватые глазки. Оглядел мальчиков, подмигнул, нолеа в мешок, покопался, вытащил полбуханки.
— Вот, держи.
Громко сказал, будто опасаясь, что армянские мальчики не поймут.
— Всего-то? — присвистнул Людвиг.
— Вот-вот, — как бы не понял солдат, протягивая руку за лавашем.
Людвиг отделил два полотнища.
— Ты чего это? — удивился солдат.
— За полбуханки, — объяснил Людвиг.
— Так ведь это, ну… — попытался объяснить на пальцах солдат, будто мальчики были глухонемые или совсем непонятливые.
Людвиг догадался: ошибся солдат, не на тех напал.
— За буханку — четыре штуки, — схитрил он. — Так нам меняют.
— Так ведь хлеб… — попытался договориться солдат.
Он заискивающе улыбался, не зная, как еще объяснить.
— У вас-то земля вон какая, а у нас… вон он какой черный… Плохо растет.
— Положим, — сказал Людвиг, — все равно, что сеять, пшеницу или рожь.
— Поди ж ты, образованные. В школе учитесь?
— В реальном училище.
— Татары-то мне так меняют, — наконец нашелся солдат.
— К ним тогда и иди, дяденька.
Людвиг знал, что к татарам солдат не пойдет. К татарам далеко идти. Солдаты всегда здесь хлеб меняют: пять штук за буханку. Этот первый раз пришел. Не на тех напал.
— Чего же ты, мальчик, — снова заулыбался солдат. — Давай уж. Чего там.
Солдат достал из мешка еще полбуханки.
— В таком случае, — сказал Людвиг, — вот еще две.
— Йерек, — заметил Богдан по-армянски. — Три дай. За буханку пять штук. Они так меняют.
— Ну его, — тоже по-армянски ответил Людвиг. — Он и за четыре отдаст.
— Так нечестно, — сказал Богдан.
— Больно он сам честный, — огрызнулся Людвиг. — Нас хотел обмануть.
— Отдай ему все. Жалко его.
Солдат смотрел на расшумевшихся мальчиков и не понимал ни слова.
— Возьмите, — обратился Богдан к нему, кивнув на оставшийся лаваш. — За буханку пять штук дают.
Людвиг нехотя передал солдату лаваш. Тот с удивлением глянул на мальчиков, порылся в мешке, достал хлебный мякиш и принялся разминать его в одной руке своими грубыми, заскорузлыми пальцами. Потом положил мешок на землю рядом, у мощенной каменными плитами дороги.
Людвиг подумал: что это он? Во дворе раскудахтались куры. Богдан спросил:
— Почему у вас плохо растет?
— Не ленились чтоб, — отвечал солдат. — Не от росы урожай, а от поту. Вот тебе что, — протянул он Богдану ловко слепленную фигурку черта. — Довесочек. Нынче от черта больше проку, чем от иконы святой. Прости, господи, — перекрестился солдат. — Бог-то у нас с вами один?
— Один, — согласился Людвиг.
— Стало быть, и черт один, — засмеялся солдат.
Я с трудом разбирал многочисленные рукописные вставки Ивана Васильевича, его мелкий, отрывистый, неряшливый почерк, испытывая суеверный страх, опасливее чувство, точно, ныряя на большую глубину, боялся, что не хватит воздуха в легких. Казалось, что под этим нагромождением папок погребено мое детство и еще более далекое прошлое — вся предыдущая жизнь. В давних бабушкиных записях я узнавал грустные, улыбающиеся, смеющиеся лица близких, знакомых, друзей — постаревшие, поблекшие, а то и вовсе исчезнувшие лица тех далеких, полузабытых лет.
В соседней комнате вскрикивала во сне дочь, бормотала что-то невнятное и утихала.
Временами у меня возникало такое чувство, будто смерть владельца папок опустошила, разорила, распродала с молотка все, что по крохам копилось годами, а теперь никому не было нужно. Почти инстинктивно тянулся за карандашом, чтобы исправить явные огрехи, описки, как если бы они принадлежали мне, пытался устранить длинноты, вставлял или вычеркивал одно-два слова, стараясь сделать фразу более ясной, емкой и выразительной. Словно, слушая знакомую песню, тихо, одними губами, пробовал подпевать.
На самом деле песня была незнакома мне. Ее непривычная мелодия то смущала, то неодолимо влекла к себе. Во всяком случае, в ней бесследно растворялось то мелкое, повседневное, что мучило еще недавно. Мощная воронка истории засасывала утлую мою ладью в иные, не обозначенные на современной карте моря. Катастрофически расползавшийся узел начал затягиваться на глазах сам собой.
Иногда я переписывал отдельные страницы. Так складывались первые главы книги. Нечаянно превратившийся в каторгу труд по монтажу тысяч страниц разностильных текстов не отпускал меня от себя более ни на шаг. Долг, услада, рабство, принудительное лечение — как только не называл я затянувшиеся мои занятия с «Хроникой одной жизни».
Приходилось несколько раз перечитывать записи, а затем, вспоминая, как бы отходить на достаточное расстояние, чтобы увидеть поначалу неразличимое — казавшуюся вблизи безалаберной мозаику цветных пятен.
Одно из таких пятен, сначала размытое, потом все более прояснявшее свои очертания, — двухэтажный дом с галереей. Яркое белое пятно на темном фоне шушинской горы.
Учитель женской мариамян-школы парон[1] Каприель, чей дом стоял ниже и правее, под самыми русскими казармами, в нескончаемых спорах с преподавателем реального училища пароном Хачатряном, жившим неподалеку от бульвара, где большей частью и проходили подобные