компенсировала безыскусной личной добротой и ежевечерней молитвой на картонку.
21
Общим страхом, как и единым безошибочным чутьем, словно сообщающиеся сосуды, оба зверя, такие разные по характеру, принадлежности и внешнему устройству, были повязаны, начиная еще с первых совместных лет невеселой жизни в семье отъезжантов. Вместе испытывали обиды, в одно и то же время бывали наказаны, сообща подвергались унижениям плоти и духа, стойко переносили оскорбления и терпели прочие изобретательно подбрасывамые младшеньким владельцем лишения. Однако же со всем этим они свыклись — элементарно не было вариантов не свыкаться. Просто один, четырехлапый, окончательно притерпелся к абсолютному и безоговорочному подчинению и при каждом удобном случае не упускал шанса представить доказательства истовой преданности, заглядывая в глаза, облизывая руку, опрокидываясь на спину, и, стянув веки, всячески демонстрировал верноподданническую униженность. Он же, этот шумерский наследник, легкой пулей исчезал с глаз долой, как только учуивал перемену в отношении к нему любого движущегося предмета на той же жилплощади. Когда кто-то из гостей тыкал в Черепа нетвердым пальцем, имея в виду поржать над черепковой лысиной, тот угодливо растягивал складки на морде в том месте, где кончалась пасть, и изображал преданную собачью улыбку, не обидную ни для кого.
Двулапый же вел себя иначе, да и поумней был. Собственно, он и продолжал таковым оставаться, если уж на то пошло. Страшась в очередной раз быть подвергнутым скручиванию против часовой, Гоголь выбирал усредненный для себя способ существования в униженности и нелюбви, делая, однако, все возможное, чтобы сохранить при этом лицо. Играл на опережение, в поддавки. Широко разевал клюв, набирая полную тушку воздуха, — мало кто сомневался, что в этот момент резкий и неприятный крик попугая не вырвется наружу и не отравит окружающим уши, как и остальную среду обитания, непрошеным и бессмысленным децибелом. Однако птица-Гоголь всего лишь ограничивался демонстрацией сдержанного зевка и запахивал свой мощный разводной ключ обратно. Пугал. На том и стоял. Точнее, сидел на жердочке, если не висел вниз головой, обнажая облысевшее исподнее.
В этой же семье, зубовской, все с самого начала пошло наперекосяк. Никто не издевался, никто не шалил играючи, как прежде, когда после шалостей под перьями или шерстью оставались обидные следы, вид которых мало кого интересовал. Кормить тут не забывали, силком гулять не тащили, «голос» не просили, «базар», хотя и птичий, отслеживали минимально. Короче, малоинтересное прозябание среди приличных двуногих. Правда, это лишь Гоголь полагал так, он один. Череп же придерживался твердого мнения, что живет в абсолютно незаслуженном им раю, и по этой причине положение свое на Зубовке не считал устойчивым, всякую минуту памятуя о вероятности быть выкинутым за полной ненадобностью. По случаю попав на этот адрес, тактику жизни своей, как до известной степени и стратегию, Череп сменил в самый короткий срок. Лыской почуял, что лизоблюдство, излишняя угодливость и мелкотравчатость не отдается в этой семье ожидаемым эхом, и это немаловажное наблюдение переключило привычно настроенные регистры внутри его собачьего существа. Оба они, что хозяин, что хозяйка, совершенно не ждали от Черепа проявления преданности и такой уж совсем прямо дикой любви: скорей сами полюбили его, просто так, ни за что, и этого оказалось достаточным, чтобы кормить содержанца, дав ему кров в теплом уютном доме с собственным музеем, и безвозмездно предоставить в прихожей мягонькое под лапы и живот.
Преданность свою, хотя и единожды, подтвердить-таки кобельку удалось. Это когда он впился зубами своими в ту мерзкую ногу здоровяка, который подло ударил слабого человечка в шинели, в то время как другой, такой же страшный, намеревался нанести хозяйке урон неизвестным способом. Правда, она и без Черепа проявила отвагу и отпугнула негодяя, пшикнув ему отравой в морду. Сразу после этого, как он запомнил, стало тепло и солнечно. А было зябко, погано и темно. Хотя голова, на которую пришелся удар ботинка, некоторое время ощутимо болела, Череп не только не сожалел о невероятном этом событии в его довольно серой и весьма однообразной жизни — а наоборот, подсознательно мечтал о повторении подобного острейшего ощущения, какое испытал в тот темнющий и солнечный, чрезвычайно теплый и ужасающе промозглый день.
Однако было и другое удивительное в жизни Черепа, в их квартире, начавшееся с того самого дня, когда круглая с дырчатыми ушами массивная штуковина из Прасковьиного хозяйства грохнулась на кухонный каменный пол. Тогда и началось. Оно возникало из ниоткуда и, натворив различных бед, неслышной птицей улетало в никуда. Оно страшило и не давало расслабить голову и члены, потому что не делало тех дел, какие можно было бы принять за понятно хорошие или же за нетерпимо дурные. Творимые безобразия чаще носили безобидный характер, не нанося хозяевам чувствительно вреда. Что-то падало, не разбиваясь, что-то хлопало одним по другому, что-то задиралось и оставалось в таком непривычном для хозяев виде. Но что-то и заставляло их нервничать, особенно в спальне, допуск в которую был ему ограничен, и что там у них валилось, мялось и регулярно перекручивалось — об этом Череп лишь мог строить предположения, исходя из отдельных знакомых слов, доносившихся до его шумерских ушей.
Он всегда ощущал момент прихода и ухода неясной силы. Облаивал, конечно, назначив сам себе глупую и формальную цель у стены против своего коврика. Хотя и достоверно знал, что там пусто и
Догадки его неизменно подтверждались стремительной реакцией Гоголя. Тот встречал привидение резким выкриком, и в зависимости от совершенного безобразия или длительности пребывания неизвестной силы, вел себя по-разному. Порой просто замыкался в себе, отрабатывал пустой номер, вяло пугнув незваного хулигана дежурным словом, без потребных делу эмоциональных затрат. Иногда же нервничал открыто, не таясь, фразы свои обвинительные подбирая с расстановкой и по существу — и это, как казалось Черепу, зачастую срабатывало. Гость оставлял помещение раньше обычного и какое-то время после нелюбезного приема уже с делами своими неправедными особо не частил.
Другими словами, обратная связь с существом явно обнаруживалась, и от понимания этого Черепу было особенно неприятно. Проще было б, если все это оказалось бы случайной аномалией неодушевленных природных сил: ветра, воздуха, звуковых колебаний, идущих от уличных троллейбусных проводов, или же случайной игрой земных магнитных полюсов в какие-нибудь взаимные прятки.
На какое-то время все утихало, сила не проявлялась, и на Зубовке устанавливалась привычная жизнь, без потрясений, нервотрепки и прочих избыточных беспокойств. Но затем
Прасковья зримо сдала, под глазами ее заметно провисла кожа, явно добавилось складок и морщинок на лице, она стала плотно кутаться в домашний платок, в какой раньше никогда не прятала голову. Как догадывался Череп, таким способом домработница оберегала ее от нашествия неизвестного. А вечерами молилась — лишь он один, хотя и не все целиком, но знал и слышал то, что Прасковья произносила в адрес еще одного неизвестного ему существа. Но там было другое, то было свое, родное, не поганое и явно не опасное. Говорилось в словах ее чуть распевных про защиту от нечистой силы и начиналось все это примерно так:
«Гоподи Иисусе Христе, Сыне Божий, огради мя…» Потом шло-шло-шло всякое, на совсем уж непонятном наречии, а к концу более-менее слова прояснялись и даже немного улавливались знакомые смыслы, такие, например: «…помоги мне, недостойной рабе твоей Прасковии, избави мя от всех навет вражиих, от всякаго колдовства, волшебства, чародейства и от лукавых человек, да не возмогут они причинить мне некоего зла. Господи, светом Твоего сияния сохрани мя на утро, на день, на вечер, на сон грядущий, и силою Благодати Твоея отврати и удали всякия злыя нечестия, действуемые по наущению диавола. Яко Твое есть Царство и Сила, и Слава, Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь».
Последнее слово этого ее обращения в добрую пустоту обычно доносилось до настороженных ушей Черепа отчетливей других и выговаривалось с особой пронзительностью в голосе. В такие моменты ему