дипломом. А собственно ангельская половина этим воспользовалась и подсуетилась. И они взяли тебя. И все разложилось, но уже в обратную сторону: дети обожают, учителя относятся с уважением, зарплату твою задерживают регулярно, как и положено поступать по отношению к беспорочным трудягам. А получаемой тобой духовной отдачи явно недостает против твоих же душевных вложений. Такой неустойчивый баланс. И кто в нем перевешивает кого, догадайтесь сами, Аделина Юрьевна. — Он хмыкнул. — Ну ладно, ты. С тобой понятно, допустим, с чокнутой фанатичкой. Ну а остальные-то чего в вашей школе делают, у них-то что с балансом с этим происходит?
Ада вяло пожала плечами.
— Остальные? Ну одни просто пересиживают, пока не найдут себе вариант, где платят более-менее нормально. Кто-то в телеведущие рвется через школу, в звезды телеящика, все равно куда; ни одного кастинга не пропускают, пороги обивают, где только могут. Спать? Да ради бога, да обоспитесь, берите, пользуйтесь, не вопрос, только в телевизор пустите — все смогу, чего надо, без проблем: петь, танцевать, раздеться: могу досюда, могу ниже, с сиськами, если надо, тоже не вопрос, а еще любое ваше вести умею: детское, взрослое, злое, доброе, смешное, военное, спортивное, с музыкой, без ничего, трусы продавать в «магазине на диване», тапочки, ювелирку — тоже не бином Ньютона. — Она устало посмотрела на мужа с большим желанием закруглить разговор. — А некоторые, обычно самые к нашему делу непригодные, в школу идут из элементарных карьерных соображений. Думают, выживут старых, или же те сами скоро окочурятся — никого не останется, так им тогда добавят. Многие, должна тебе сказать, только не смейся, пошли в учителя, потому что просто не хватило мозгов поступить в другие вузы. И таких большинство — хочешь — верь, хочешь — не верь, а только это так. И что совсем неприятно — в основном не Москва. Но все они потом тут остаются, кто как. И «гэкают», и «окают», и глотают гласные, и мимика у них ужасная, а интонируют вообще черт знает как — слушать это каждый раз просто мука какая-то. А теперь и с экрана, похоже, ужас этот нечеловеческий начинает обрушиваться на нашу голову. Отвратительно. А ты говоришь, зачем я тут? Да вот за этим, Лёвочка, именно за этим, чтобы разбавлять их по мере возможности собственной реликтовой персоной.
— А вообще, — задумчиво подвел итог супруг, внимательно выслушавший Аделину, — лучше проверенный черт, чем непроверенный ангел…
5
В тот день, в девяносто пятом, когда Лев Гуглицкий притащил в дом всю эту компанию, сопровождавшую долгожданный Буль черного дерева, Аделина, к его удивлению, не очень рассердилась.
Мельком глянув на Прасковью, Ада сразу догадалась — это скорее Лёвкин сюрприз, чем непредвиденная неприятность. С первого взгляда уже было ясно — бабка не так чтоб стара и вполне еще в силе: для домашних дел, скорее всего, сгодится и навряд ли станет семье таким уж малоприятным обременением. И глаза пугливые, хорошие. Да и не бабка вообще — больше тетка.
Успев недолго пообщаться с ней на кухне, пока не ушли грузчики, окончательно убедилась, что стараться Прасковья эта будет изо всех сил и что идти ей больше некуда. С мужем они насчет тетки этой, само собой, заранее не договаривались, так что можно считать, что та свалилась на голову случайно. А не уславливались они о таком просто потому, что никому из них не приходило в голову подобное обсуждать — при отсутствии болезней и детей взять домработницу, да еще с проживанием. Однако обретение это удивительным образом сблизило их, ни разу за все последующие годы не заставив ни того, ни другого усомниться в верности принятого решения. Плюс к тому оба поняли, что живой довесок в виде собаки и птицы отныне будет непременным залогом миропорядка в их доме, и никуда им теперь от этого не деться. И еще долгое время Ада была благодарна мужу за тогдашнюю, проявленную им, хотя и не намеренно, заботу о доме и о ней.
Лёвка же в тот день просто расценил реакцию Аделины Юрьевны как вполне очевидный акт великодушия, проявленного наследницей княжеской фамилии. Сам же разместил новоприбывших — каждого — в гавани своей нынешней приписки. В отличие от Черепа, так и не обретшего достаточной для его новой жизни храбрости, Гоголь обжился на новом месте основательно и быстро. Недели, считая от дня переселения, хватило ему, чтобы понять: в суп его не сунут, мучить не станут и обделенным человечьими правами и птичьими кормами он тоже не останется. Новых хозяев Гоголь решил уважать пока лишь в предварительном порядке, до тех пор, пока те не сделаются ему окончательно родными. Полноценное общение с собой он по-прежнему разрешал только Прасковье. Кто она есть по сути своей и какое место заняла в этой семье, Гоголь, конечно же, прекрасно осознавал. Сам по себе факт был ему понятным, на похожих принципах держался и весь животный мир, откуда сам он был родом. Череп был оттуда же, но в систему личных допусков входил исключительно по настроению попугая. В зависимости от своих изменчивых настроений Гоголь решал — жаловать кобеля, дав тому право слышать Гоголево слово, или же игнорировать его полностью. Это не означало, что в красивом, наполненном разнообразными сияющими предметами помещении отныне поселятся вражда и соперничество за право считаться умным и любимым. Просто сразу захотелось расставить главное по своим местам. Гоголь искренне полагал, что коль скоро хозяева отвели ему место в этом музее, по соседству с предметами древности и старины во главе с двумя сиятельными железными истуканами, то тем самым выбор хозяйский сделан. А Черепу место у Параши, то есть на коврике против Прасковьиной двери. И питаться — там же. И там же — не гавкать.
Будучи минималистом по природе, Гоголь в то же время обладал словарным запасом, несколько большим, чем тот, что использовала в быту Прасковья. Однако знания свои он применял лишь в случаях особых, когда не высказаться не мог в силу исключительных причин. Такими резонами могли стать либо угроза жизни, либо дело принципа. В случаях неприятных, но не опасных, таких, как недокорм, отсутствие в клетке свежей воды или же недостаточная громкость хозяйского телевизора, Гоголь предпочитал обходиться экономичным набором, состоящим из слов «Кар-раул!», «Зар-раза!» и «Офшор-р!».
В первый раз попугай был крепко поколочен прежними владельцами ночью, когда ему внезапно захотелось пить. Не обнаружив в своем блюдце воды, он устроил по этому поводу истерику, призывая к себе Прасковью, с помощью все того же орального гарнитура. Явилась, однако, не Прасковья, а сам. Распахнув дверь в клетку, одной рукой он пережал Гоголю клюв, другой перехватил обе лапы и изо всех сил крутанул их против часовой стрелки.
Этого хватило месяца на два. Урок был преподнесен, действие свое возымел, но общей картины мира не изменил, и потому в следующий раз Гоголев громоотвод снова не сработал как нужно. Зов извне был сильней страха перед хозяином, и чувство несправедливости, заполнившее птицу изнутри, просилось вон, наружу, в воздушную сферу той неприятной семьи.
И потому был раз второй. Был и третий — оба по схожему сценарию. Разве что ноги теперь против прежнего крутили «по» часовой — так было и обидней, и больней.
Потом были и другие варианты, чуть помягче и чуть тверже. Крепость наказания зависела и от количества ночных слов и от громкости их выкрика. Накинутое на клетку одеяло решению проблем не способствовало, а лишь раззадоривало и озлобляло Гоголя. Месть за нанесенную обиду становилась делом принципа. Соответственно менялись и слова. В этих случаях Гоголь предпочитал выражаться короткими емкими фразами, вроде: «Пидор-р-гор-рький-гоголя-не-любит!». Или же: «Комуто-хер-ровато!», «Ленин- стукач!», «Фрау-шлюхер-р-сука-такая!», «Гоголь-набздел!», «Гоголь-хор-роший-гоголь-дур-рак!», «Ишь- гоголем-ходит-пидор-рас, пидор-рас, пидор-рас!».
Большинство этих хамоватых оксюморонов касались непосредственно отношения владельцев к самому вещателю, но так глубоко Гоголь не заморачивался, до анализа сути вещей дело не доходило. Мысль догоняла слово уже потом, когда было поздно подбирать иное выражение, справедливо соответствующее эпизоду очередного раздражения.
Имелась в репертуаре птицы еще куча и других, не менее безобразных выкриков, от терпимо неприличных до едва терпимых. Из обретенных Гоголем на предпоследнем месте проживания мудростей можно было выделить несколько тоже вполне неприятно-уродливых, рожденных ходом неостановимого прогресса. Например: «Жопа-тор-рмоз-кур-ршевель» и «Непарься-чувыр-рло-оффшор-рное!» — явно