постучали в дверь пустыни. Ничто не укрывало нас от солнца, которое медленно, словно нехотя поднималось вверх, ступенька за ступенькой, по небесной лестнице и обрушивало на землю свои палящие лучи, будто мстя людям за давние обиды и унижения. Надо всем властвовал зной, от которого не было спасения. Казалось, всюду только одно огромное солнце. Нигде ни клочка тени. Кузов грузовика накалился, и от него веяло жаром.
Унылая, однообразная дорога то поднималась вверх по пологому склону, то уходила вниз, и казалось, будто жизнь отодвинулась в неизмеримую даль и само время остановилось. Ничто не радовало глаз. Чахлые кустики, там и сям разбросанные по бескрайней, рыжей равнине, щетинились голыми ветками, усаженными острыми колючками. Кое-где торчали сухие деревья, словно безжалостная рука выжала из них влагу до последней капли, и трудно было понять, живы они еще или давно мертвы. Могучий грузовик мчался по пустыне спокойно и уверенно среди полного безлюдья. Нигде ни души, и даже звери и птицы попрятались от солнца. Лишь изредка мелькнут вдалеке два-три худых, истощенных верблюда. А в пылающем небе — ни облачка, и нет надежды на облегчение. Небо будто крышка адского котла. Здесь, в пустыне, свет дня не сулит ничего, кроме страданий. Все живое мучается, торопя приближение ночи. Лишь с ней приходит па землю прохлада.
Мной овладело странное, горячечное состояние, я словно бредил. В голове проносились обрывки мыслей, разрозненные слова, лица, смутно знакомые. Мне чудились голоса, сухие и колючие, как песок, крутящийся маленькими смерчами над заброшенным полем.
Куда торопиться? Да-да, она спросила, куда торопиться. Потом добавила мягко: «Почему бы тебе не остаться еще на неделю?» — «Черная ослица! — сказала она. — Бедуин-то обманул твоего дядю, продал ему ослицу, черную как смоль».
«Да разве стоит принимать близко к сердцу такие вещи?» — спокойно спросил мой отец. Да, человеческий мозг не спрячешь в холодильник — и пробовать нечего.
Солнце пекло невыносимо, и мозг отказывался думать. Внезапно я словно наяву увидел перед собой Мустафу Саида — совсем так, как тогда, в день своего возвращения из Европы. Он появился и тут же исчез в натруженном гуле мотора и дробных ударах камешков о кузов. И сколько после этого я ни старался вызвать в памяти его лицо, все было тщетно.
В день совершения обряда обрезания Хасана сбросила покрывало с головы и принялась плясать, как требует обычай от матери.
Какая женщина! Почему бы тебе не жениться на ней? Почему? Да, кстати, что шептала ему на ухо Изабелла Сеймур?
«Убей меня, африканский сфинкс, убей. Сожги меня в огне твоего капища, черное божество. Прошу тебя, позволь мне совершить непонятные, но волнующие душу обряды твоей религии».
Вот источник этого огня! Вот это капище! Я ничего больше. Солнце, пустыня, иссушенные, сожженные растения, изможденные, тощие верблюды. Мимо нас уносилась назад бурая равнина. Машина внезапно вся задрожала, заскрипел кузов, и мы перевалили через край неглубокой вади[36]. Под колесами хрустели кости верблюдов, погибших от жажды на этом старинном караванном пути. И опять в моем сознании непрошенно возник Мустафа Саид — только не он сам, а его сын, точная копия своего отца.
В день совершения обряда мы с Махджубом выпили больше, чем следовало. Уж так повелось в нашей округе — по любому, даже самому незначительному поводу устраивается шумный праздник, лишь бы скрасить скуку, разорвать паутину однообразных будней. Хмель долго не выветривался из головы. Всю ночь я водил Махджуба за руку, точно малыша. Вокруг звучали песни, в центре двора мужчины дружно и гулко хлопали в ладоши. Чем ближе мы подходили к кабинету Мустафы Саида, тем сильнее разыгрывалось наше воображение. Мы долго в нерешительности стояли перед дверью, пока я наконец не сказал Махджубу:
— Ключ есть только у меня, понимаешь? У одного меня. А дверь железная, сам видишь.
— Ты знаешь, что там внутри? — спросил Махджуб заплетающимся языком.
— Знаю.
— Так что же?
— Там ничего нет, — ответил я и залился смехом. Потом, задыхаясь, я добавил: — Ровным счетом ничего. Комната — это просто забавная шутка. Только и всего. Как жизнь. Думаешь, она полна всяких тайн, а там на самом деле — фью, пусто… Ничего.
— Да ты, я вижу, пьян, — вдруг рассердился Махджуб. — Комната доверху набита сокровищами, а ты говоришь — ничего. Золото, жемчуг, драгоценные камни. Знаешь, кем был Мустафа Саид?
Я ответил, что Мустафу Саида придумали, сочинили от начала и до конца. Меня снова разобрал смех, и я долго не мог успокоиться.
— Хочешь знать правду о Мустафе Саиде, все как есть?
— Э, да ты не только пьян, — возмутился Махджуб, — а еще и спятил. Кто же не знает Мустафу Саида? Это — пророк, посланец самого аллаха. Явился неизвестно откуда и зачем, а потом так же загадочно исчез. И сокровища в его комнате не простые: ими владел сам царь Сулейман [37]. Доставил их сюда на спине могучий джинн. Подумать только! Ключ от этих богатств у тебя. Открой же нам дверь, прошу тебя! — посерьезнев, он добавил: — Давай разделим золото и драгоценности между людьми.
Махджуб все больше утрачивал связность речи. Он теперь выкрикивал отдельные слова. Если бы я не закрыл ему рот ладонью, вокруг нас давно бы собралась толпа.
На следующее утро каждый из нас проснулся в собственной постели, смутно представляя себе, как ему удалось попасть домой.
Дороге, казалось, не было конца, немилосердно налило солнце. Неудивительно, что Мустафа Саид бежал на север, к прохладе и морозам.
«Христиане, — говорила ему Изабелла Сеймур, — утверждают, что их бог достаточно терпелив и могуч, чтобы взять на себя всю тяжесть их греховных дел и проступков. И вот он погиб буквально ни за что. Ведь то, что они с таким мудрым видом величают грехом, всего лишь вздох счастья после твоих объятий, мой бог, мой идол. Ты — мое божество. Нет бога, кроме тебя».
Пожалуй, именно это было подлинной причиной ее самоубийства, а вовсе не рак. К тому времени, когда она встретила Мустафу Саида, она уже была готова уверовать. Без грусти и сожаления она рассталась со своей прежней религией и стала исступленно, слепо, как сыны Израиля тельцу, поклоняться другому богу. Какая нелепость! Не правда ли? Только из-за того, что человек родился вблизи от экватора, одни сумасшедшие глупцы считают, что он должен быть рабом, и только рабом, а другие — богом! Где же золотая середина? Где истина?
А дед мой, с его слабым, тихим голосом, его глухим смешком, — найдется ли ему местечко на огромном мусульманском ковре, когда приблизится его смертный час? Но действительно ли мой дед такой, каким я его себе представляю? Каков он на самом деле? Выше ли он этой суеты сует? Не знаю. Но как бы то ни было, он сумел выдержать суровость самой природы. Когда смерть все же выберет время и явится за ним, я глубоко убежден, что он спокойно, безмятежно улыбнется ей своей обезоруживающей улыбкой прямо в лицо. Разве этого мало? Можно ли от обыкновенного человека требовать большего?
Из-за бархана вдруг выскочил бедуин и решительно загородил дорогу грузовику. Мы остановились. Его одежда и тело были одного цвета — цвета пыли. Шофер спросил, что ему нужно.
— Ради аллаха, — ответил он, — дайте сигарету или немножко табаку. Умираю. Вот уже два дня, как я забыл, какой у него вкус.
Табака у нас не оказалось ни щепотки, а сигарету я ему дал. Мы решили передохнуть тут, выйти из машины и немного размяться. За всю жизнь мне еще не приходилось видеть, чтобы человек затягивался с такой жадностью. Бедуин сел, поджал под себя ноги и принялся глотать дым, буквально захлебываясь, точно путник, который после долгой дороги приник к роднику. Минуты через две он снова протянул руку, и я вложил в нее еще одну сигарету. Ее постигла участь первой. А потом он повалился на землю, извиваясь точно в припадке. Но вскоре затих, вытянулся струной и, обхватив голову руками, застыл как мертвый. Так он лежал все время, пока мы отдыхали, — минут двадцать. Когда же мотор снова заработал, бедуин вскочил на ноги, словно воскреснув, и бросился ко мне, расточая слова благодарности, взывая к аллаху, моля его о милостях и покровительстве для меня до конца моих дней. Я бросил ему пачку с оставшимися сигаретами. И вновь за нами заклубилась пыль. Я оглянулся назад. Бедуин неторопливо шел к дырявым шатрам, которые