— Он был безупречным мужем, заботливым отцом. Как нам его сейчас не хватает, знает один аллах.
Я наклонился к ней в непроглядной тьме и спросил:
— Ты знала, откуда он был родом?
— Конечно. Из Хартума.
— А чем он там занимался?
— Торговлей, — ответила она.
— Как ты думаешь, зачем он приехал сюда?
— Это одному аллаху ведомо.
Я испытывал что-то вроде отчаяния. Оказалось, что все далеко не так просто. Откуда-то повеяло живительным ветерком, он принес с собой облака легкого аромата. Я дышал глубоко-глубоко, упиваясь этим ароматом, а отчаяние все больше и больше овладевало мною. И вновь словно окно раскрылось во тьме, широкое, огромное, и я услышал ее голос, па этот раз исполненный печали и грусти, приглушенный, точно он поднимался со дна реки:
— Мне кажется, он от меня что-то скрывал.
— Почему ты так думаешь? — торопливо спросил я.
— По ночам он часами сидел один в той комнате, — сказала она.
И я бросился в наступление:
— Но что там, в этой комнате?
— Не знаю, — ответила она. — Я туда никогда не входила. Но ведь ключ у вас. Так почему бы вам самому не посмотреть?
И действительно, почему бы и нет? Вот мы встанем — она и я — и пойдем туда. Возьмем фонарь и откроем дверь. А что, если мы там найдем его? Вдруг он висит под самым потолком в веревочной петле? А может быть, сидит на корточках на полу?
Я спросил:
— Ты полагаешь, что он что-то от тебя скрывал? Но почему?
— Иногда ночью, во сне, он что-то говорил… на каком-то чужом языке. — Нежность и грусть исчезли из ее голоса, теперь он был жестким, с острыми краями, как кукурузный лист.
— А на каком, ты не знаешь?
— Нет, откуда мне знать…
Я наклонился к ней, полный жгучего нетерпения.
— Он повторял во сне какое-то слово… джина… джина… что-то в этом роде… а может быть, я и путаю.
На этом самом месте, в такой же час, в таком же мраке я слушал его голос, и отзвуки держались в воздухе, не исчезая, точно мертвые киты, которые остаются па поверхности моря, а не уходят на дно.
«О, я преследовал ее неотступно, преследовал целых три года. С каждым днем тетива лука натягивалась все сильнее и сильнее. Караваны мои стонут, изнывая от жажды в пустыне страсти и тоски, далеко впереди возникают миражи и манят к себе. Да… В тот вечер, когда Джейн шептала мне: „Уйдем со мной, уйдем“, — жизнь моя была исчерпана до дна и иссякла, а просто влачить давно надоевшее существование было бессмысленно».
Где-то неподалеку раздался плач ребенка.
— Он как будто предчувствовал свой конец, — продолжала Хасана. — Совсем незадолго до смерти, не больше чем за неделю, привел в порядок свои дела. Целый день этим занимался. Заплатил долги, доделал то, что не было завершено. А накануне позвал меня и сообщил обо всем, что касалось его имущественных дел, и еще много говорил со мной о детях, точно завещал их. А потом отдал мне письмо, запечатанное сургучом, и сказал: на всякий случай. Мало ли что бывает. Вдруг его не станет. Так опекуном над детьми он назначает вас. И советовал всегда обращаться к вам даже по мелочам. Я тогда заплакала и сказала: «Бог даст, как-нибудь обойдемся». А он мне и говорит: «Ну что ты! Просто я хочу принять некоторые меры предосторожности. Ведь в жизни всякое случается!» В тот день я так умоляла его не ходить в поле: вокруг все затоплено, можно и утонуть. Я очень боялась. Но мне он сказал, что беспокоиться нечего, да и вообще он хорошо плавает. Но я все равно весь день места себе не находила, точно предчувствовала недоброе. Когда он не вернулся и к ночи, я точно с ума сошла… И не знала, что мне делать, куда бежать за помощью. Так я его и не дождалась. Произошло то, что произошло.
Я скорее почувствовал, чем услышал, что она плачет, плачет молча, стараясь не всхлипывать, но потом у нее недостало сил сдерживаться, и она разрыдалась, разрывая мрак, который окружал нас. Вокруг не осталось больше ни благоухания, пи тишины — только рыдания женщины, потерявшей мужа, которого она так и не сумела узнать. А тот убрал паруса па своем корабле, предался воле бушующего моря и носится по волнам, преследуя неведомый мираж.
А у себя дома старый Вад ар-Раис в плену своих иллюзий мечтает о ночах блаженства. А я? Что могу сейчас сделать я? Подойти к ней, прижать к груди, вытереть платком слезы, сказать что-нибудь, вселить спокойствие в ее сердце? Я приподнялся в кресле, опираясь па подлокотники, по вдруг почувствовал, что меня что-то не пускает, словно держит, что-то знакомое, хотя никак не пойму что. И я замер в этом положении. Но тут же па меня навалилась неимоверная тяжесть, и я, не в силах сопротивляться, упал в кресло. Мрак, плотный и густой, как деготь, непроницаемый, совсем не тот, что возникает, когда на время выключишь свет, а другой, вечный, первозданный, словно света в природе вообще не существует, а звезды па небе — это всего лишь прорехи в старой, ветхой одежде. Благоухание едва угадывалось, а голос был совсем не слышен, точно шуршание лапок муравьев па бархане. Из самого чрева мрака, из неизмеримой пустоты исходил голос — но он принадлежал не ей. В нем не слышалось ни гнева, ни печали, пи страха, пи удивления. Это был просто голос.
«А адвокаты рьяно спорили, борясь за мое тело, — говорил этот голос. — Я как личность для них не существовал вовсе, их интересовало только само тело. А какую они находили поддержку! Вот, скажем, профессор Максвелл Фостер Кин, один из оксфордских организаторов и идейных вождей движения за обновление церкви, масон, член руководящего комитета ассоциаций распространения протестантизма в Африке. Прежде и не думал скрывать свою ненависть ко мне. Когда я учился у него в Оксфорде, он не раз повторял мне брюзгливо: „Вы, мистер Саид, — лучшее доказательство того, насколько бесполезна наша цивилизаторская миссия в Африке. После всего, что мы сделали для вас, после всех тех поистине огромных, титанических усилий, которые мы приложили, чтобы дать вам образование, превратить вас в культурного, всесторонне развитого человека, вы, в сущности, ничуть не изменились, и можно подумать, будто вы лишь вчера спустились с дерева и покинули джунгли“. И вот этот человек, несмотря на свое отношение ко мне, выступая как свидетель, красноречиво убеждал судью и присяжных, что меня следует спасти от виселицы. А сэр Артур Хокинс? Он был дважды женат и дважды разводился. Его любовные похождения стали притчей во языцех, а он бравировал своими связями с левыми кругами и с богемой. У него в доме я праздновал рождество в 1925 году. Однажды он сказал мне: „Вы, конечно, глупы и достаточно подлы. Но я ничего против вас не имею. Что поделаешь? Я и сам такой!“ Так вот на суде он пускал в ход все свои знания и богатый опыт, чтобы накинуть мне на шею петлю и потуже ее затянуть. А присяжные? Кого только среди них не было! Рабочий, врач, фермер, учитель, торговец и даже гробовщик — с ними у меня не было никакого контакта, да и не могло быть! Попытайся я в свое время снять у кого-нибудь из них комнату, то наверняка получил бы отказ. А если бы к одному из них пришла его дочь и заявила, что выходит замуж за африканца, то любящий папаша решил бы, что земля разверзлась у него под ногами. Но тут, в суде, каждый из них впервые в жизни попытался встать выше себя, подавить все предрассудки и ощутить величие своего духа. Но на самом деле это я ощущал свое превосходство над ними. Как бы это объяснить? Ведь эта торжественная церемония была устроена в мою честь — в честь пришельца, чужака. И весь сложный ритуал пущен в ход из-за меня, чтобы решить мою судьбу. Вспомните, как к генералу Китченеру привели Махмуда Вад Ахмада в оковах, после того как он потерпел поражение в битве при Анбаре. И генерал спросил у него: „Зачем ты пришел в мою страну — разрушать и грабить?“ Это сказал пришелец, чужак, — сказал хозяину земли, а тот стоял, смиренно опустив голову, и молчал. Так пусть же теперь я заставлю смутиться их.
В зале суда мне слышался звон римских мечей в Карфагене, стук копыт конницы Алленби[35] на улицах Иерусалима. Впервые пароходы поплыли по Нилу, везя на