не прошли мимо такой находки и бросили одну в костер. Бабахнуло так, что в селе услыхали. После этого бабушка и сказала:
— Хватит, покормил. Бегай лучше в колхоз, а на лугу и в огороде я сама.
И вот всю весну мы бегаем с Санькой на работу в колхоз. Тут нами верховодит Нинка-бригадирша. До войны она была няней в колхозных яслях, и мы с Санькой еще тогда от нее натерпелись. И вот снова… Сперва Нинка послала нас с женщинами вскапывать лопатами поле под картошку. Покопали день-другой, обзавелись мозолями и отвернули носы: бабская работа, давай нам мужскую!
Бригадирша дала мужскую — навоз из хлевов выбрасывать. Но тут мужчины взбунтовались:
— Ну кого ты с нами поставила? Путаются под ногами, как вьюны, без толку. Только за вилы взялись — и уже языки набок. Убери, чтоб не мешали.
Да пусть бы уж мужчины были, как мужчины, а то дед Зезюлька. От старости едва ноги волочит, и тому мы не угодили.
— Тогда запрягайте, хлопцы, лошадей и айда ячмень бороновать.
Мы с Санькой чуть в пляс не пустились на радостях. Давно бы так, мы бы ей и в выходные, и в праздники работали. Еще бы, лошади! Прицепив борону, едешь верхом по улице, а малышня завидует, каждый подъехать хочет. Кнутом их, кнутом, тут и покалечиться недолго. На лошади — это самая что ни есть мужская работа. Лучшей не придумаешь.
Лошадей в бригаде немного прибавилось. Правда, немецкий битюг, не дождавшись молодой травы, околел. Зато Нинка пригнала откуда-то из Гомеля двух других. Говорит, у какого-то командира полка выпросила. Вот этих битюгов и дал нам Петька Чижик, наш бывший одноклассник, — он теперь в бригаде конюхом. Видно, потому такой важный и неприступный, даже не улыбнется. Четырнадцать лет, а ворчит, как старик:
— Смотри, чтоб холку не натер. — Это он мне. Потом на Саньку: — Как ты седелку положил?! Что, первый день замужем?
Зезюлька одобрительно покивал головою:
— В отца пошел хлопец: любит скотину.
Еле мы отбоярились от того Чижики. Уже со двора выехали, а он еще крикнул вдогонку:
— Рысью не гоняйте, черти!
Так и разгонишься на них рысью, когда они с мухами сладить не могут. Мой так еще топает помаленьку, а Санькин вышел на загуменье и встал. Санька ему: «Но!», а битюг только головой мотает.
— То ли он по-русски не понимает, то ли еще что, — пожимает Санька плечами. — Но-о, пферд проклятый!
Так всю весну мы и не слезали с этих пфердов — лошадей по-немецки: бороновали, возили, окучивали. За день, бывало, так замотаешься, что едва ноги домой приволочешь, спишь потом, как пеньку продавши. Другой раз утром продерешь глаза, а бабушка с упреками:
— Ну и ну! Будила-будила — хоть бы голову поднял. Немцы же Гомель бомбили!
А то просто новость расскажет:
— Всю ночь селом танки шли. Неужто не слышал?
Она уверена, что если на печи поставить ту батарею, что за огородами стоит, да бабахнуть над самым моим ухом, я и тогда не проснусь. Что мне? Молод, здоров как бык, забот в голове никаких, — вот и сплю.
Но однажды я на работу в колхоз не пошел. Из-за тети Марины. Я и не завтракал еще, когда она прибежала к нам и, увидав меня, обрадовалась:
— Хорошо, что дома тебя застала, мой племянничек.
— А зачем он тебе понадобился? — спросила бабушка.
— Так я же хату строю, — похвасталась тетя, — а леса не хватает. Пускай бы глянул своим глазом. Все-таки мужчина.
— Мужчина! — фыркнула бабушка и ворчливо что-то добавила насчет кукол и тряпок, в которые будто бы я не прочь поиграть. Но это все наговоры. В куклы я сроду не играл. Просто у бабушки такой характер: делай жерновки, зарабатывай трудодни, а ей все мало, все жалуется, что нет в доме хозяина. Она боится, как бы меня там, возле тетиной хаты, каким-нибудь бревном не придавило, лес-хворобес и не таких калечит. Вон дядька Скок всю жизнь приплясывает.
Тетя пожила на своем веку в разных хатах. Вышла замуж — у свекрови года три по одной половице ходила. И хата была просторная, а тесно, потому что не своя. Потом дядя Андрей свою поставил. Место ему досталось в самом конце Заглипища. За двором сразу начинался луг, за огородом — болото, густые лозняки. Что луг недалеко, это чувствовалось по всему и в доме, и во дворе. На окнах у тети всегда стояли луговые цветы, в сенях сушились пахучие травы, во дворе — снопы длинной гибкой лозы, березовые жердочки. Прибежишь к тете поиграть, а у нее то свежая рыба, то пищит во дворе дикий утенок или подрезанный косой коростель — обязательно находилось что-либо интересное.
Славное было место, да уж больно глухое. Зимой как задует да как заметет со всех сторон, как навалит снегу под самые стрехи — по неделям на селе не показывались, пока люди не натопчут тропок.
Зимой тетя часто, забежав к нам в хату, не то хвалилась, не то жаловалась:
— Нынче к нам снова гость приходил…
Гостями она называла волков. Темными холодными ночами они частенько бродили возле их двора.
Помню, как-то я заночевал у тети. Едва все уснули (тетя говорила, что она и первого сна еще не увидела), как во дворе залаяла и завыла собака, забеспокоилась в хлеву корова. Дядя Андрей тотчас зажег лампу, накинул на плечи кожух, сунул босые ноги в валенки и с ружьем выскочил за дверь. Ну и ахнуло же ружье! А огонь полыхнул — прямо весь двор осветил.
— Ранил, кажется, — сказал, войдя в хату, дядя. — Трое их было. Один на крышу залез, холера.
Из-за этих «гостей» тетя Марина всю жизнь собиралась переселиться в деревню, поближе к людям. Да так до войны и не переселилась. А потом немцы добрались до ее хаты, порядок навели — и головешек не осталось.
Зимовала тетя у золовки. Снова чужая хата, снова чужая печь. Так это же ладно, пока все ладно. А случись что, куда денешься с детьми? А их вон сколько, мал мала меньше: Федос, Манька, Ганя, Коля; Федосу десять, а Коля и вовсе под стол пешком ходит. Как ни крути, нужно тете думать о своей хате.
Ее свекровь умерла в самую заваруху, три дня в хате лежала, пока спохватились. И хоронили так, что никто не слыхал и не видал. Ни попа, ни поминок: пальба кругом. И остался ничейным старухин двор. Садик тоже был, старый, правда, но если досмотреть толком, можно бы и яблочко съесть. «Ну, — думала тетя, — уляжется бой — переселюсь в свекрухину хату. Место хорошее, людная улица. Буду уже там век вековать».
Но немцы и ту хату растащили. Осталось всего несколько венцов, ниже окон. Простенки по двору разбросали. А пока тетя засевала в Заглинище свой огород, исчезли и простенки. Это уже соседи, видно, погрелись. И тогда тетя отважилась:
— Будь что будет. Поживем, дети, в саду. Ночи теплые, в шалаше переспим, а к зиме хатенку слепим.
Детям это, известно, праздник: интересно спать в шалаше.
По утрам тетя топит уцелевшую печь, и вся улица видит, как она чугуны ставит, что у нее варится. Стен нет, печь во дворе. А тете и горя мало. Ожила она, расторопной стала, все в руках горит: завтрак готовит, курицу из проса вон гонит да еще и плотнику, глядишь, поможет.
Некогда ей руки опускать.
А дело-то хитрое — сложить из нескольких тех венцов целую хату. Мамуля, который не только в железе толк знает, но и топор ловко держит в руках, взялся было поставить сруб за мешок нового жита и пять мешков картошки, а потом пересчитал бревна и закрутил своим длинным носом:
— Ничего не выйдет, Марина. Не стоит и затевать.
А тетя подумала, что он цену набивает, и давай уламывать:
— Будто мне хоромы нужны. Ты сделай только, чтобы печь стала да кровать — и все. Два окошка: