— Так что именно вы ищете? — спросил Пальмгрен.
— Все. Хоть что-нибудь.
— Клара сказала, вы пишете каталог.
— Скорее монографию. Вот только в ней тоже есть пробелы, весьма существенные. Я пытаюсь заполнить их.
— О художнице? Или о ее работах?
Эллиот перевернул страницу.
— И о том, и о другом. Видите ли, до меня никто этим не занимался.
На одной фотографии компания сидела вокруг стола, обедала на веранде, улыбалась в камеру с вилками и бокалами наготове. Пауза для потомков. Но некоторые отвернулись. Женщина с темными волосами вполне могла оказаться Зоей.
— Думаю, это двадцать девятый или тридцатый, — пояснил Пальмгрен. — Мои родители познакомились примерно тогда.
Эллиот изучал улыбки, радостные предвкушающие лица. На них не было и следа понимания, что однажды от них останется лишь этот снимок, единственное, быть может, свидетельство, что они вообще существовали, стояли там, где сейчас стоят живые, лежали там, где сейчас лежат живые. Они улыбались ему из неминуемой пустоты, и улыбки их говорили: «Скоро ты будешь наш».
На шее у женщины, сидевшей спиной к фотографу, была нитка жемчуга.
— Вам встречалось имя Зои? — спросил Эллиот.
Пальмгрен неуверенно наблюдал за ним, поглаживая пальцами подбородок.
— Не припомню. Но моя мать
— Он имел отношение к кино?
Пальмгрен улыбнулся.
— Довольно отдаленное. В конце концов он устроился в компанию, которая производила кинопленку. Видите ли, на самом деле его интересовала наука, технические аспекты. Он снимал, больше чтобы понять, что вообще можно снять. Он не был так уж заинтересован в… — он пожал плечами, как бы разделяя разочарование матери, —
— Понимаю.
Эллиот перевернул очередную страницу. Пальмгрен показал на снимок молодой пары, которая, широко улыбаясь, выглядывала из окна. У девушки были красивые тонкие черты лица и копна светлых кудряшек. У мужчины — борода и вид ученого-педанта.
— Это один из немногих снимков, которые она сохранила, — сообщил Пальмгрен. — Из тех, на которых они вместе, разумеется.
— Это ваши родители?
Пальмгрен кивнул:
— Тридцать второй или тридцать третий. Они только-только поженились. Снимок сделали здесь. Могу показать вам откуда.
Моника Пальмгрен выглядела беззаботной и счастливой. Улыбка ее мужа была менее естественной, чуть неуверенной. И вдруг Эллиот понял, где раньше видел эту улыбку.
— Вы сказали, ваш отец снимал фильмы?
— Да, домашние. Обычно в праздники. А что?
Эллиот постарался произнести это как можно небрежнее:
— Вы их, конечно, не сохранили?
Под самой крышей располагался пыльный чердак, освещенный лишь маленьким круглым окошком размером с тарелку. Здесь хранились старые вещи отца Мартина. Среди коробок выстроилось древнее фотографическое оборудование: старый конденсорный увеличитель, стеклянные мензурки, обложенные соломой, монтажный стол, частично спрятанный под восково-желтым чехлом.
Эллиот наклонился и сдернул чехол с проектора, темно-серой махины с табличкой «Бауэр», приклепанной к кожуху.
— Шестнадцатимиллиметровый, — сообщил Пальмгрен. — Радость и гордость отца. Но это послевоенный аппарат. А в пятидесятых он купил новый «Болекс».
— «Болекс»? Это кинокамера?
— Да. До того он снимал все на девять с половиной миллиметров. Но потом такую пленку перестали выпускать. Вот. — Он вытащил лакированную деревянную коробку и открыл крышку. — Это его старая камера, «Болекс Эйч-9». Как говорится, коллекционный экземпляр, хотя в Швеции, к сожалению, не так уж много коллекционеров. — Он вынул из футляра черную камеру с блестящими металлическими уголками и тремя объективами. — Папа купил ее в тридцать пятом. Даже квитанция сохранилась.
Эллиот вспомнил фотографию, которую нашел в столе Зои: Зоя перед мольбертом, рядом с ней — мужчина с кинокамерой. «Кристоффер и Зоя за работой». Кристоффер был отцом Мартина Пальмгрена, мужем Моники Фиск, которого та в конце концов бросила ради парижского любовника. В более счастливые дни они без приглашения приходили к Зое. Она не могла их прогнать. Она гостила в их доме, работала в той самой студии, которую сейчас занимал Мартин. 1935-й. Еще один непродуктивный год, она еще не начала писать на золоте всерьез. Предположительно.
Эллиот вскочил.
— Где пленка, которую он снимал на эту камеру, Мартин? — спросил он. — Где вся пленка на девять с половиной миллиметров?
39
Керстин ненавидела дни, когда ничего не происходило. Иногда она сидела над отредактированным материалом и медлила, не решаясь написать последний заголовок и отослать текст, оставив экран пустым. Больше всего ей нравилось, когда статья приходила незадолго до отправки в печать и надо было выкроить для нее место. Тогда ей давали на редактуру целые разделы, и на час или два она полностью растворялась в переформулировании, сжимании и сокращении.
А такие дни, как этот, были худшими.
За весь день — только одно событие: электронное письмо от юриста из прокуратуры. Она просила у него совета по поводу завещания Зои. Ответ был коротким. У них нет возможностей расследовать обвинения, основанные на догадках и кривотолках. Что до гражданского иска, то окружной суд согласен принять его только от лица, чьи права были ущемлены. И даже если примет, никакой юридической помощи не окажет. Хуже того, судебные издержки скорее всего будет оплачивать истец, проигравший дело. Поскольку конкретные доказательства отсутствуют, он советовал ей оставить все как есть.
Керстин думала попросить газету профинансировать иск, но знала, что из этого ничего не получится. Она разослала письма по галереям, рискуя упустить эксклюзивный материал, но до сих пор не получила ни одного ответа. Она знала почему: картины Зои достойны славы, но ее желания, сама женщина, гроша ломаного не стоят. От Зои осталось лишь имя, и только.
Она распечатала письмо и положила его в папку. Папку убрала в портфель и села, прислушиваясь к шелесту телефонных разговоров и гулу машин за окном. На экране компьютера выскочила заставка.
Ее посетило знакомое чувство, что она очутилась на обочине жизни, одна, заблудившаяся. Ее пугала сама мысль о существовании в мире, где так много правил, но нет ни добра, ни зла; одни слова, за которыми лежат странные, гнетущие вычисления. Вычисления, которые она не умела выполнять.
Над ее клетушкой возникла голова заместителя редактора. Никласу Ренбергу было двадцать восемь лет, и он быстро продвигался по службе. Его темные волосы были расчесаны на прямой пробор, а ногти сгрызены под корень.
— Керстин, привет. — Он натянул заискивающую улыбку. — Ты сейчас очень занята?