— Надо выключить его на минуту, — настаивает Пальмгрен. — Перегреется.
— Ну еще пару секунд.
Смена кадров. Размазанное движение. Ослепляющий свет струится из окон. Лицо?
— Погодите. Это же…
Зоя.
В дальнем конце комнаты она ходит от мольберта к столу и обратно с панелью в руках. Подвижная, живая, молодая. Эллиот затаил дыхание.
Темные бездонные глаза.
В кадр влезает Моника. Изображение качается, внезапно светлеет. Зоя замирает. Она медленно кладет панель обратно на мольберт, улыбаясь Монике, жестом останавливает ее. Нечего там пока смотреть, говорит она. Она еще не начала работать.
Пальмгрен щурится.
— Что это у нее на руках? Краска?
Камера приближается, слегка вздрагивая с каждым шагом оператора.
— Точно не знаю. Возможно, какой-то раствор.
— Похоже на кровь.
Моника хочет взглянуть на панель. Она что-то говорит мужу, смеется, шутливо отталкивает Зою, подходит к мольберту. Замирает.
Изображение дергается. Кадры наезжают друг на друга: Моника смотрит на картину, Зоя смотрит на Монику. Камера все ближе — Кристоффер тоже хочет посмотреть, запечатлеть процесс творчества.
Моника что-то говорит, показывая на панель. Она больше не улыбается.
— Что с ней? — спросил Пальмгрен. — Что она увидела?
Они спорят. Зоя неистово мотает головой. Камера пытается зайти ей за спину. Зоя совсем забыла о ней. Внезапно она хватает панель, сдергивает ее с мольберта и сует в камеру.
Кружащиеся тени. Полосы чего-то темного. Это лица? Или просто узоры?
Оператор приседает, чтобы получше разглядеть панель, брошенную на пол.
Эллиот вскочил.
— Вы видели это? Что это
Изображение на стене замерло, расплылось, пошло волдырями. Шипение. Громкий треск.
— Нет!
Белое пламя вырвалось из проектора. Эллиот бросился к пленке.
— Маркус, не трогай!
Он схватил катушку. За ней потянулся огненный хвост. Языки пламени побежали по руке, свитер вспыхнул, словно пропитанный бензином. Секунду он стоял и тупо смотрел, как рука его превращается в факел.
Он открыл рот, чтобы закричать.
Затем что-то навалилось на него, что-то твердое и тяжелое. С глухим стуком он упал на спину. Пленка вылетела у него из рук. Он смотрел, как она катится по полу, будто огненное колесо. Пальмгрен лежал на нем, сбивая пламя, выкручивая ему руку. Какое-то мгновение Эллиот думал, что рука вот-вот сломается.
— Перевернись, Маркус, перевернись!
Он перевернулся, сунул руку в карман пиджака. Пламя погасло. Так он и лежал, судорожно дыша, прислушиваясь к шуршанию приемной бобины, крутящейся в ускоренном темпе. В конусе света причудливыми узорами вился дым.
Пальмгрен попытался поднять Эллиота.
— На улицу. В снег. Давай!
Эллиот протянул руку к свету и увидел кровоточащую плоть в черных лоскутах кожи.
Потом пришла боль.
В больнице в Катринехольме он узнал, что ему повезло. То, что он сунул руку в снег, похоже, спасло его от пересадки кожи. Ему наложили повязку и дали какие-то незнакомые обезболивающие. Медсестра сказала, что они способны вырубить даже лошадь.
Возвращаясь в Игельсфорс в «лендровере» Мартина Пальмгрена, он смог спокойно обдумать, что произошло. Снова и снова он прокручивал пленку в голове, стараясь запомнить последние несколько секунд. Он не сомневался, что они уничтожены, как, может быть, и вся катушка. Его идиотская ошибка. Одно хорошо — Мартин, похоже, не расстроился. Скорее даже наоборот, вся эта история его как-то встряхнула, он был точно ребенок, которому сошла с рук крайне занимательная проделка. Всю обратную дорогу он взахлеб рассказывал об отце, о его драгоценных пленках и о своде правил обращения с ними. Эллиоту оставалось только кивать.
Кое-что в фильме было не так: краска на руках Зои. Она использовала деревянную панель, не холст, а это значило, что она писала на золоте. Но на золоте рисуют очень осторожно и точно. Ошибки трудно исправить. Невозможно испачкаться краской по уши. И даже если размешиваешь краску пальцами, их надо вымыть, прежде чем прикоснешься к листу. Конечно, есть еще глина, последний слой перед золочением. Но Моника Пальмгрен видела картину — картину, которая расстроила ее. А значит, на руках Зои была краска.
Что, если ему удалось взглянуть на иной тип картин, позднее утерянный или спрятанный? Что, если это одна из крымских картин, которых, по словам Хильдур Баклин, никто не видел?
Никто не видел — но не факт, что они уничтожены.
Но если так, у кого они? Почему владельцы молчат? Какие причины заставляют их утаивать картины? Понимают ли они, чем обладают?
Вопросы назойливо кружили в его голове, лишая сил и воли, сосредотачиваясь вокруг слов Хильдур Баклин о художниках, слов, которые, как он инстинктивно чувствовал, были истиной, по крайней мере в отношении Зои:
Крымские картины были подлинными автопортретами. Сейчас он понимал яснее, чем когда-либо: если он не найдет их, он никогда не найдет ее.
Наутро они пересмотрели остальные катушки, во всяком случае те, что были сняты до войны. Ни на одной не было и следов Зои. Что до сгоревшей пленки — Пальмгрен пообещал склеить то, что от нее осталось. Возможно, Эллиот использует пару стоп-кадров для книги, как и фотографии дома. В полдень он уже снова ехал на север, он знал, куда направляется, но все равно чувствовал, что заблудился. Каждый раз, когда он находит кусочек мозаики, она становится все больше и платит он за нее все дороже. И суть по- прежнему ускользает от него.
Он ехал в Сальтсёбаден, когда зазвонил мобильный. Телефон лежал на пассажирском сиденье, на экране высветилось имя Гарриет Шоу. Ему пришлось съехать на обочину, чтобы взять трубку.
— Маркус, привет. Как дела?
Она не хотела ему звонить. Выдавливала из себя каждое слово.
— Не считая небольшого происшествия с нитроцеллюлозой, все хорошо, — сообщил он, борясь с мерзким настроением. — А ты как?
— Ну, честно говоря, я в затруднении.
Этакий адвокатский эвфемизм, но сейчас он прозвучал резко, жестоко.
Он сглотнул.
— Почему? Что случилось?
Мимо проехал белый фургон, мигая фарами.
— Гарриет?
— Все не… думаю, нам надо пересмотреть положение.
— Пересмотреть. Я думал…
— У нас выбили землю из под ног. Майлз Хэнсон. Он позвонил мне утром. Он был… Вообще-то он повел себя очень порядочно.
Он в первый раз слышал, чтобы Гарриет лепетала какую-то чушь.