со мной и немногими из своих слуг, не считая его сокольничих, посмотреть охоту его кречетов на журавлей, цапель и диких лебедей. Это поистине царская забава, особенно с их выносливыми ястребами, когда не нужно заботиться о том, что птица убьется, а выбор их большой, и все они совершенны. Нищий монах вдруг подошел к нему и сказал, чтобы он поскорее укрылся в доме, так как не все пришедшие позабавиться его охотой — его истинные друзья. В это время около 500 всадников из молодой знати и придворных ехали якобы для оказания ему почестей при проезде его через город. Он полагал, что никто не должен знать о том, куда он идет, или следовать за ним. Он последовал совету монаха и, устремившись за молодым соколом, спущенным на птицу на другую сторону реки, переправился и ближайшей дорогой поспешил домой, оказавшись у ворот Кремля раньше, чем прибыла эта компания. Я видел, что он был сильно встревожен и рад, что благополучно вернулся во дворец; там его ожидали епископы, князья и другие просители со своими челобитными, причем иные не могли попасть к нему в течение двух или даже трех дней, потому что он пользовался обычно тайным проходом в покои царя. Я просил его оглянуться и выйти к ним на крыльцо. Он сердито посмотрел на меня, будто бы я советовал что-то недоброе, однако сдержался, вышел к ним, приветствовал многих и принял их прошения при громких выкриках: «Боже, храни Бориса Федоровича!» Он сказал им, что представит их челобитные царю. «Ты наш царь, благороднейший Борис Федорович, скажи лишь слово, и все будет исполнено!» Эти слова, как я заметил, понравились ему, потому что он добивался венца. (...)
В это время составился тайный заговор недовольной знати с целью свергнуть правителя, все его замыслы и могущество. Этот заговор он не посмел разоблачить явно, но усилил свою личную охрану. Был также раскрыт заговор с целью отравить и убрать молодого царевича, третьего сына прежнего царя Димитрия, его мать и всех их родственников, приверженцев и друзей, содержавшихся под строгим присмотром в отдаленном городе Угличе. Дядя нынешнего царя Никита Романович — третий, по завещанию царя, из правителей-регентов — был назначен наряду с Борисом Федоровичем, который теперь не хотел терпеть никаких соперников у власти и, как я уже сказал, извел двух других высоких князей. Никита Романович, солидный и храбрый князь, почитаемый и любимый всеми, был околдован, внезапно лишился речи и рассудка, хотя и жил еще некоторое время. Но правитель сказал мне, что долго он не протянет. Старший сын Никиты Романовича, видный молодой князь, двоюродный брат царя Федор Никитич, подававший большие надежды (для него я написал латинскую грамматику, как смог, славянскими буквами, она доставила ему много удовольствия), теперь был принужден жениться на служанке своей сестры, жены князя Бориса Черкасского. Он имел сына, о котором многое услышите впоследствии. Вскоре после смерти своего отца Федор Никитич, опасный своей популярностью и славой, был пострижен в монахи и сделался молодым архиепископом Ростовским. Его младший брат, не менее сильный духом, чем он, Александр Никитич, не мог долее скрывать свой гнев: воспользовавшись случаем, он ранил князя-правителя, но не опасно, как задумывал, и бежал в Польшу, где вместе с Богданом Вельским — главным любимцем прежнего царя и сказочно богатым человеком — и с другими недовольными лицами и в Польше, и в России задумывал заговор с целью не просто свергнуть Бориса Федоровича и всю его семью, но разрушить и погубить все государство, как вы и прочтете на этих страницах позднее. (...)
Правитель отослал свои богатства в Соловецкий монастырь, который стоит на северном берегу моря, близ границ с Данией и Швецией. Он хотел, чтобы в случае необходимости они были там готовы к отправке в Англию, которую он считал самым надежным убежищем и хранилищем в случае, если бы ему пришлось бежать туда. Все эти сокровища были его собственностью, не принадлежали казне, и, если бы было суждено, Англия получила бы большую выгоду от огромной ценности этого богатства. Но он колебался, так как намеревался вступить в союз с Данией, чтобы иметь опору в дружбе и в ее могуществе. Он и его приближенные не смогли ни сохранить, ни устроить этот план в тайне, а возможно, их кто-то предал, и старинная знать стала подозревать меня. Так как все они и духовенство завидовали той милости, которой я пользовался, то они перестали оказывать мне свое дружеское расположение. (...)
Некоторые из моих старых приятелей присылали мне тайком, через нищих женщин, известия, что произошли перемены и что я должен быть настороже. За мной послали. Я вручил грамоты королевы царю, он передал их Андрею Щелкалову, главному чиновнику посольства, моему врагу по милости сэра Джерома Бауса. Слабоумный царь вдруг начал плакать, креститься, говоря, что никогда не давал мне повода для обиды, видимо, он был чем-то встревожен. Меня поспешно увели от него.
Князя-правителя не было там, и я ничего не слышал о нем, пока однажды вечером, проезжая мимо моего дома, он не прислал ко мне дворянина сказать, чтобы я приехал к нему верхом в определенное место под стенами Москвы. Приказав всем отойти, он поцеловал меня, по их обычаю, и со слезами сказал, что не может, по разным серьезным причинам, оказывать мне прежнее расположение. Я сказал ему, что мне это еще более обидно, ибо совесть моя свидетельствует: я не давал ему повода для обиды, я всегда был верен ему, предан и честен. «Тогда пусть от этого страдают души тех, кто хотел нас поссорить». Он говорил о разных вещах, которые нельзя изложить на бумаге. Прощаясь, он уверял меня, что не даст и волосу упасть с моей головы — это была лишь пустая фраза. Между тем я получил много предупреждений от моих друзей, хотя многие из них были удалены от меня. Мне были предъявлены многие обвинения: исключение из письма королевы печати и полного титула, чего не было в прежних посланиях, а это якобы обидно для царя и оскорбительно для царицы; обвинение в сношениях с польским королем и князем, а также в гом, что я вывез из страны большие сокровища. На все обвинения я отвечал исчерпывающим образом, так что они были вынуждены прекратить дальнейшее дознание. Вопреки их воле это получило огласку и вызвало выражения симпатии и дружбы ко мне у многих. Вода, в которой варилось мясо для меня, была отравлена, также были отравлены и мое питье, кушанья и припасы; моя прачка была подкуплена отравить меня, она призналась в этом, сама рассказала кем, когда и как, тем более что у меня уже были точные сведения. Мой повар и дворецкий — оба умерли от яда. У меня был слуга, сын господина из Данцига Агаций Даскер, у него открылось двадцать нарывов и болячек на теле, и он едва не умер.
Опасаясь оставить меня в Москве, где в то время было много иностранных посланников, царь и совет отослали меня на время в Ярославль, за 250 миль. Борис прислал шепнуть мне, чтобы я ничего не боялся. Много других происшествий случилось со мной, их вряд ли стоит описывать. Известия, которые доходили до меня, были иногда приятны, иногда ужасны. Бог чудом сохранил меня. Но однажды ночью я поручил свою душу Богу, думая, что час мой пробил. Кто-то застучал в мои ворота в полночь. Вооружившись пистолетами и другим оружием, которого у меня было много в запасе, я и мои пятнадцать слуг подошли к воротам с этим оружием. «Добрый друг мой, благородный Джером, мне нужно говорить с тобой». Я увидел при свете луны Афанасия Нагого, брата вдовствующей царицы, матери юного царевича Дмитрия, находившегося в 25 милях от меня в Угличе. «Царевич Дмитрий мертв, дьяки зарезали его около шести часов; один из его слуг признался на пытке, что его послал Борис; царица отравлена и при смерти, у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя; помоги мне, дай какое-нибудь средство!»—«Увы! У меня нет ничего действенного». Я не отважился открыть ворота, вбежав в дом, схватил банку с чистым прованским маслом (ту небольшую склянку с бальзамом, который дала мне королева) и коробочку венецианского териака. «Это все, что у меня есть. Дай бог, чтобы это помогло». Я отдал все через забор, и он ускакал прочь. Сразу же город был разбужен караульными, рассказавшими, как был убит царевич Дмитрий.
А четырьмя днями раньше были подожжены окраины Москвы и сгорело двенадцать тысяч домов. Стража Бориса захватила добычу, но четверо или пятеро из них (жалкие люди!) признались на пытке, будто бы царевич Дмитрий, его мать царица и весь род Нагих подкупили их убить царя и Бориса Федоровича и сжечь Москву — все это объявили народу, чтобы разжечь ненависть против царевича и рода Нагих; но эта гнусная клевета вызвала только отвращение у всех. Бог вскоре послал расплату за все это, столь ужасную, что стало очевидно, как он, пребывая в делах людских, направляет людские злодейства к изобличению. Епископ-Крутицкий был послан с 500 стрельцами, а также с многочисленной знатью и дворянами для погребения царевича Дмитрия в алтаре церкви Св. Иоанна (как мне кажется) в Угличе. Вряд ли все думали в то время, что тень убитого царевича явится так скоро и погубит весь род Бориса Федоровича. Больную, отравленную царицу постригли в монахини, принося ее светскую жизнь в жертву спасения души, она умерла для света. Все ее родственники, братья, дяди, приверженцы, слуги и чиновники были в опале разбросаны по отдаленным пристанищам.
Подошло время моего отъезда. Мне сказали, что письма царя и Бориса Федоровича будут посланы за мной следом. В Москве оставалось много моих вещей, долгов, имущества, которые я надеялся забрать, а также порядочная сумма денег за Борисом. В своих письмах ко мне, которые я храню по сей день, Борис