Гораздо больше, чем Фирина лекция, меня занимала трагедия Сусанны. Она разошлась с Валентином Глушко. Я не осмелился ее расспрашивать — она выходила из себя при каждом напоминании о разрыве. Но и мать ее, и Рахмиль Исаевич, и вся родня непрерывно говорили только об этом — и каждый что-то переиначивал и привирал. Я вносил поправки в их рассказы и в результате создал собственную версию. За полную точность не ручаюсь, но в правдоподобии уверен.
Сусанна, видимо, изменяла мужу — слишком уж много интересных мужчин увивалось вокруг нее, красивой и умной. Очевидно, не от всех просьб она смогла и захотела отбиться. Валентин об этом узнал. Разыгрался грандиозный скандал со взаимными оскорблениями и попреками. Сусанна хлопнула дверью и ушла. По словам ее родных, она яростно кричала (и на Глушко, и без него), что ей нужен муж, а не привидение. Возвращается с работы, когда она крепко спит, дрыхнет, когда ей пора на службу, — разве это нормально? Больше она и слышать не хочет о таком муже.
Глушко, похоже, любил ее больше, чем она его. Он решился на сумасбродный поступок — пустил себе пулю в сердце (Саша говорил, что сначала он достал анатомический атлас и тщательно изучил, в каком месте оно расположено). Пуля прошла впритирку. Валентину пришлось больше месяца пролежать в больнице.
На женщин такие поступки действуют гипнотически. Сусанна не была исключением — она снова полюбила мужа. Она явилась к нему с цветами, чтобы выпросить прощение. Но он тоже изменился. Пуля не только пробила грудь, но и вышибла из нее былую любовь. Глушко не принял вернувшейся жены.
В финале несостоявшейся семейной жизни был безобразный судебный процесс — развод с разделением имущества. Богатства мало интересовали Сусанну (иногда она представала подлинной бессребреницей) — но ее мать, Нина Израилевна, была из тех, которые своего не упускает.
Для меня эта история означала только одно: разрыв Саши с Глушко стал окончательным, примирение невозможно. Саша часто иронизировал по поводу Санны, но любил ее, наверное, больше всех сестер (даже больше Фиры). И Глушко, очевидно, закаменел в недоброжелательстве к своему бывшему сотруднику, дяде отвергнутой шебутной жены, — так я тогда думал.
И, к великой своей радости, ошибался. Через много-много лет в юбилейной книге, посвященной советской космонавтике, в разделе о газодинамической лаборатории я увидел портрет Саши. Одним из редакторов был сам Глушко — он не забыл никого из своих бывших помощников. В недлинном ряду упомянутых сотрудников был и мой старый, мой давно умерший друг — молодой, красивый, с вдохновенным лицом, с горящими (даже на фотографии) глазами. А на карте обратной стороны Луны значился кратер с таким дорогим мне именем — Александр Малый.
Я пообещал Фире, что сразу после совхоза приеду к ней и побуду до родов. В перерыве между гипнотическими сеансами (планировался и такой) она хотела снять комнатку где-то около Невеля, городка в Псковской области, — там отдыхали ее знакомые.
Туда я и должен был приехать.
11
Перед командировкой нужно было зайти в обком партии и получить наставления. Меня принял Фейгенсон (так его, кажется, звали), заведующий отделом сельского хозяйства. Он был из старых подпольщиков, знал и моего отца, и моего отчима. Фейгенсон вручил мне два командировочных удостоверения в Каховский район.
И вот здесь память мне отказывает. Удостоверений было именно два — это точно. Но, возможно, они относились к разным поездкам — и я соединил их в одну только потому, что многое уже забылось.
Зато я хорошо помню свой разговор со старым партийцем.
— Слушай, Сергей, — сказал Фейгенсон. — В этой командировке тебе полагается револьвер. Я могу выписать прошение, а выдадут его тебе в нашем ГПУ — под расписку.
— Зачем мне оружие?
— Оружие нужно всегда, а на селе оно просто необходимо. Столько недобитых кулаков, подкулачников, тайных врагов… Ежедневно поступают сводки о нападениях на наших людей. Как ты сможешь отбиться без оружия?
— Раз вы советуете, я возьму револьвер.
— Нет, ты меня не понял. Я этого вовсе не советую. Даже наоборот — лучше откажись от него. Я просто говорю, что, если нападут, без револьвера тебе не отбиться.
— Не понимаю…
— Это же просто, Сергей! Пока у тебя нет револьвера, надо держаться так, чтобы на тебя не напали. Предостерегаться, не прогуливаться в темноте по пустым улицам — ты меня понял? Риск, конечно, — а что делать? Без риска теперь сельских командировок не бывает. А если в кобуре будет револьвер, на тебя станут охотиться. Оружие — это же такая ценность… Обязательно нападут! И вот тут револьвер станет необходим, чтобы отбиться. А вдруг не отобьешься?
— Я не возьму револьвера.
— И правильно сделаешь! Тебя посылают агитировать — какая же агитация с оружием в руках? Людей надо брать хорошим словом, а не пулей. — Он помолчал и горько добавил: — Сережа, мы с твоим отцом делали революцию ради народа. И мне сейчас страшно, что мы разговариваем с людьми, не выпуская из рук оружия! Так все непредвиденно обернулось…
Я не поддержал этого рискованного разговора. Я уже и тогда с недоумением повторял слова Сталина: «Печать — самое сильное оружие, при помощи которого партия ежедневно, ежечасно говорит с рабочим классом на своем, нужном ей языке».[117] Говорить при помощи оружия!.. Обычно вторую часть этой фразы опускают, но я-то ее хорошо знал. Это было очень опасно — упоминать такие формы разговора.
Я побоялся за Фейгенсона: он недопустимо (особенно для старого партийца) разоткровенничался. Впрочем, на совещаниях он, вероятно, выступал с другими речами. Политический дуализм, обязательное лицемерие уже давно стали формой партийного существования. Можно было лишь удивляться, что бывшего подпольщика потянуло на откровенность. Впрочем, он понимал, что я на него не донесу.
Я выехал в Херсон, оттуда — куда-то в район МТС (машинно-тракторной станции), в приднепровское село с гордым (а может, выспренним) названием «Новые маяки».
Станция была полна «Фордзонов», «Интернационалов»[118] и новеньких агрегатов с недавно пущенного Сталинградского тракторного. Были и автомашины — полуторатонные грузовики горьковского завода, пассажирские «эмки». Был недавно выстроенный Дом культуры (в нем я выступал с агитационными лекциями). Были лаборатория для анализа зерна и новенькая, добротная школа.
Меня поселили в хорошей хате, у чистоплотной хозяйки — кажется, ее звали Катериной (однако не ручаюсь). Мужа у нее не было — не то умер до коллективизации, не то арестовали и выслали в какие-то лагеря. Зато был сын — смышленый паренек, который самозабвенно становился трактористом и каждый вечер приходил домой в черном тракторном масле — до того «перемазеканный», что легче было живьем снять с него кожу, чем хотя бы приблизительно ее отмыть.
А вот лошадей я не помню. Вероятно, они были, но в глаза не бросались. Возможно, их просто порезали и съели — голод, свирепствовавший всю зиму, только-только кончался. И коров было мало — их, чтобы не пали, колхозы еще до появления травы законно свозили на мясокомбинаты.
Все остальные воспоминания теряются в каком-то смутном мареве. Только три события ярко горят в моей памяти — одно чудо и две трагедии.
Чудом было то, что я впервые увидел звезды. Нет, я, конечно, смотрел на них и раньше, любовался Ими, изучал их — они сопровождали меня всю мою жизнь, все мои ночи сияли надо мной. Меня считали знатоком созвездий. Даже в астрономической обсерватории Александра Яковлевича Орлова меня называли самым начитанным в звездографии. Именно начитанным, а не «навиденным» (если можно так сказать), ибо, поглощенный вечными вычислениями цефеид, там я гораздо реже, чем во время бесцельных шляний по улицам, вглядывался в небо.