— Ты, Ося.
— Ты прав, не пишу. Я как Мцыри: «Он знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть». Сергей, ты никогда не станешь великим поэтом. Зачем же тогда тратить свою душу на рифмовку? И выдающимся писателем не будешь. Не графоман, нет, — но и следа в мировой культуре не оставишь. За твои книги не будут драться, ими не станут украшать домашние библиотеки — их, может быть, прочтут, но вряд ли перечитают. А писатель, которого не перечитывают, — плохой писатель. Ты мыслитель, Сергей, — вот твое призвание. Мы оба занялись философией — это моя область, тут я могу судить квалифицированно. Ты не имеешь права бросать науку! Ты начал разрабатывать диалектику — как многостороннюю науку со многими законами, не с тем жалким багажом, что остался в черновых заметках Энгельса. Ты должен продолжать эту работу. Лучше уж займись физикой неевклидовых геометрий — это тоже философия, логика мироздания. Но оставь свои рифмы и метры, позабудь о неудачниках Варламовых…
Я засмеялся.
— Ты говоришь — словно завещание оглашаешь!
— Просто я давно хотел об этом сказать, а сейчас повод появился — все же уезжаю. Ты слишком разбрасываешься, Сергей. Я интересовался тем, что ты делаешь, и одним этим заставлял тебя держаться в рамках. Теперь я буду далеко, а в письме всего не выскажешь.
— Буду помнить твои наставления. Имеешь еще?
— Имею. Не наставления — вопросы.
— Спрашивай.
— Сначала о другом. Мы когда-то условились, что будем делиться всем, даже сердечными тайнами. Этот договор в силе?
Я помедлил. Многое изменилось с того дня, когда мы об этом договорились. И Оскару было гораздо легче следовать нашему соглашению: женщины не стали важной частью его жизни. Он спокойно и ровно любил свою Люсю — никто не нарушал его покой. Он превращал супружескую неверность в предмет для шуток. Помню, как-то при мне он доказывал Люсе, что даже если когда-нибудь ей изменит, то это вовсе не будет означать, что он ее разлюбил: «Ты все равно останешься любимой. Просто нужно увериться на практике, что ты мне дороже всех. Ты знаешь, что мой любимый писатель — Шекспир. Но не могу же я всю жизнь читать его одного! Но зато я каждый раз убеждаюсь, что Шекспир действительно превосходит всех». За этими остротами ничего не стояло. Осе нечего было скрывать от меня.
А вот у меня все получилось иначе. С некоторых пор женщины стали тайной моей жизни — а тайнами я не был способен делиться ни с кем. Оскар был мне близок как брат — но я уже знал чувства куда сильней братских. И я хранил их от всех, кто был вне.
Но тогда, в последний наш разговор, я догадывался: Оскар не станет у меня ничего выпытывать. Он мог говорить со мной только о Фире — наша жизнь была у него на виду. И я ответил:
— Говори.
— Я скажу о твоей жене.
— Говори о моей жене.
— Сергей, ты убежден, что Фира тебе верна?
— У тебя есть сведения, что она мне изменяет?
— Никаких сведений! Одни подозрения. Но жена Цезаря должна быть выше подозрений — так утверждал твой любимый Кай Юлий. Ты мой самый близкий друг — мне обидно, что это тебя пачкает.
— Слушаю.
Ему, Оскару, мои отношения с женой кажутся странными. В них присутствует нечто недоступное обычному разуму. Понимаешь, Сергей, Фира любит тебя — это очевидно. А ее любит Борис — этого тоже не скроешь. И она теперь больше половины времени проводит не в Одессе, а в Ленинграде, куда он переехал, и они не просто в одном городе, а в одной квартире. Они такую искали — ты сам дал на это согласие, я знаю. И они ее нашли — и живут вместе, а ты один. Я недавно был в Москве, оттуда поехал в Ленинград — я был у них. Типичная коммуналка: в одной комнате Фира с ребенком и домработницей, в другой — Борис. Повторяю, у меня нет никаких фактов, но ты поглядел бы, какими глазами смотрит Борис на Фиру! Он раб ее, он готов исполнить любое ее желание — и она командует им как рабом, а вовсе не как знакомым, не как другом. Общее мнение всех ее ленинградских родственников: их жизнь не коммунальное соседство, а связь. И все посмеиваются и жалеют тебя: муж всегда последним узнает об измене жены.
— Я еще не узнал о ее измене.
— Боюсь, тогда ты просто слепой. Такие подозрения…
— Ты прав — подозрения. Но не факты.
— Ты знаешь факты, которые их опровергают?
— Знаю.
— Назови их. Я больше не хочу обижаться на то, что тебя обманывают.
Я замолчал. Я понял, что не смогу этого сделать. Нет, факты были, я знал их, я в них верил, но рассказать об этом не мог. «Мысль изреченная есть ложь», — сказал Тютчев. Факты были в чувствах и мыслях, и слова, их выражающие, отнюдь не передавали всего сокровенного значения. Я мог рассказать Оскару об одном из наших последних разговоров. «Я люблю тебя, ты для меня единственный, — говорила Фира. — И ты выше всех штампов, выше всех предрассудков, выше всех обывательских мнений, поэтому там, где пошляки и мещане подозревают грязь, ты ее не обнаружишь. Они, мещане, толкуют отношения на своем уровне, своим низким пониманием. Но твой уровень, твое понимание, твои высокие чувства отринут все низменное — опираюсь на твою высоту, на твое благородство, мой единственный». Я сумел бы повторить Оскару эти слова — и они были бы теми же. Но как я мог передать голос Фиры, который проникал в душу, ее удивительные глаза, завораживающие и покоряющие, незримый ореол, каким сиял каждый произнесенный ею звук? Она не скрывала возможных слухов, но это были слухи для иных людей. Я был для нее высшим существом, я видел недоступную другим истину — низкие подозрения были не для меня.
Мне не всегда нравится то, что я пишу, но драма «Игорь Синягин» у меня — одна из любимых. Я говорил в ней о двух видах обмана. Первый, обычный, сводится к элементарной лжи, к старательному устройству секретов, недоступных малопроницательному взгляду. Второй, изощренный, эксплуатирует высшие чувства, обманутому внушается, что он чище всех, кто его окружает, он всех благородней — и поэтому недоступен для лживых обвинений. Подозрения не затушевываются, а презрительно отметаются — как недостойные высшего разума. Но все это было потом. А тогда я сказал Осе: — Факты в наших характерах — моем, Фиры и Бориса. В нашей вере в благородство друг друга. Ты прав: Борис любит Фиру — я просто не способен на чувство такой силы. Все по Гамсуну: Господь поразил его любовью… Заметь — не одарил, а поразил. Он боготворит Фиру, так уж получилось. Но он мне не соперник. Он не будет склонять мою жену к измене — именно потому, что так сильно ее любит, так высоко ее ставит. Если Фира мне изменит, это станет ее унижением, — он ведь знает ее отношение ко мне. И ты его знаешь! Борис никогда не подвергнет Фиру. такому оскорблению, как необходимость лгать. Другое дело, если бы Фира захотела разорвать со мной. Но я знаю, что она этого не хочет. И Борис это знает. Повторяю: я верю в их благородство. Оскар вдруг иронически заметил:
— Мне временами кажется, что ты веришь в благородство своей жены гораздо больше, чем в свое.
— Ты прав. Мужчины вообще более падки на очарование женщин, чем женщины — на притягательность мужчин. Между прочим, закон природы! Я не такой уж порочный, кстати, — я не обещал Фире, что никогда не согрешу. Но я поклялся, что не заведу интрижки с девственницей, ради похоти или прихоти не стану первым мужчиной в жизни случайной подружки. Могу тебя информировать: я уже несколько раз убедился, что способен держать это обещание — несмотря на все соблазны.
Оскар никогда не отказывался сыронизировать.
— Рад за твою выдержанность. Но что касается биологического закона неравенства женских и мужских влечений… Генрих Гейне, помнится, установил, что он противоречит школьной арифметике. Женщины (в среднем — на одну голову) признаются в двух-трех любовниках за всю жизнь. А мужчины хвастаются десятком и больше связей. Между тем в целом их должно быть примерно поровну, ибо ни одна из любовниц немыслима без любовника. Кто же больше врет — мужчина или женщина? — удивлялся Гейне.
— Вряд ли он делал это искренне. Он не только обильно любил женщин, но и отлично знал их