изысканиях и о тех мыслителях, которые меня захватывали. Он слушал внимательно, но недолго: ничто, кроме поэзии, не могло занять его на продолжительное время. Своих стихов я ему не читал.
Иногда его одолевала блажь — прямо посреди поэтических бдений. Как-то, прочитав очередное стихотворение, он помолчал и вдруг деловито спросил:
— Сережа, что ты сделаешь, если я вдруг нападу на тебя и побью?
— А зачем тебе на меня нападать? — полюбопытствовал я.
— Ну, просто так. Нападу и буду бить.
— Ну, если просто, тогда ничего. Я думал — по важной причине.
— Ты не ответил на мой вопрос.
— А чего отвечать? Напасть — это сумеешь. Но побить — вряд ли. Я сам повалю тебя на пол и так измантужу, что без помощи не поднимешься.
Он опасливо покосился на меня. Мы были одного роста, но я много сильней — и он это знал. Дурные мысли продолжали терзать его.
— Ну, хорошо, я не буду тебя бить. А что ты сделаешь, если я вскочу и кулаком высажу стекло в окне?
— Не советую — порежешься. Такие раны не скоро заживают. Не сможешь писать стихи.
— Ладно, кулаком не буду. А если возьму вон ту гипсовую статуэтку и выбью окно ей?
Я стал сердиться.
— Тогда я схвачу тебя за шиворот и вышвырну за дверь. И так наддам ногой нижнее ускорение, что ты, как та свинья у О. Генри, полетишь в десяти метрах впереди своего визга. Начнем, что ли?
Он помолчал и стал читать Михаила Кузмина. Тут он был сильней меня.
В Москве Петя жил той же жизнью — только хуже. Бесквартирный, ночевал по знакомым, ютился в случайных углах, ел от случая к случаю. Естественно, нигде не работал. И не мог бы работать, кстати, даже если бы захотел — прописки у него не было. Друзья устроили ему заказ от Госиздата — издание предполагалось публицистическое, на военную тему (в годы первых пятилеток она была модной). Мы случайно столкнулись с Петей в Москве, и он гордо показал мне этот первый и последний в своей жизни договор — на брошюру под хлестким названием «Пушки и параграфы». Возможно, он даже и аванс получил, но книги так и не написал — упомянутые пушки (вместе с параграфами) в поэтические строфы не впихивались. Вероятно, одна мысль о них порождала у него неукротимую зевоту. Лучше было голодать, чем питаться едой, нашпигованной военными причиндалами.
Во второй половине тридцатых, когда я уже гнил в тюрьме, арестовали и его. Он повалялся на тюремных нарах, поуродовался на лесоповале. И каждую свободную минуту занимался единственным делом своей жизни — стихами. Во время моего послелагерного (и короткого) столичного житья мне подарили чудом сохранившуюся папку — Петин архив. Последний цикл, написанный в заключении, отыскал великий поклонник его таланта, наш общий друг и впоследствии известный поэт Всеволод Азаров.
Не могу удержаться, чтобы не воспроизвести несколько отрывков из этих великолепных и скорбных стихов.