— А может, в приют пойдёшь, а, Миша? — без всякого энтузиазма предложил Джангильдин. — Тут, говорят, приюты есть хорошие. Дом большой у вашего миллионщика Сапожникова Советская власть забрала. С колоннами. Рыбу там дают свежую, картошку…
— Не хочу в приют, — сказал я решительно. У меня дрожь по спине пошла, когда я услышал про приют. — Уж лучше смерть.
— Ну, умирать-то тебе, положим, рано, — вновь подал голос Макарыч. — А насчёт приюта — это ты правильно: совсем там жизнь никудышная. — Он помолчал, подумал и вдруг спросил напрямик: — Сам-то ты, Михаил, чего хочешь?
И тут я решился. Нет, я скажу неправду, если стану утверждать, что слова мои были необдуманными, что я преподнёс красным командирам очередной ученический экспромт. Хоть и вломились эти люди в наш дом глухой ночью, а всё же я успел и привыкнуть к ним, и полюбить их. Были они грубоватыми и совсем не интеллигентными в обычном смысле — и это резко отличало их от папиных знакомых, но были они искренними и добрыми и твёрдо верили в то, что предназначены для большой цели, что именно им суждено воплотить эту цель в жизнь.
И я сказал:
— Хочу с вами.
Я сказал и тем очень рассердил Джангильдина. Он обозвал меня глупышом и ещё как-то, а потом стал объяснять, что на гражданской войне детям нечего делать, что он командует отрядом особого назначения, а не скаутской дружиной, что меня могут запросто убить, а ему, Джангиль— дину, придётся потом отвечать перед Советской властью и собственной совестью. И пока он так говорил, Макарыч не произнёс ни слова, а когда закончил, Макарыч сказал:
— Командир наш прав. Он всегда правильно говорит. Но я хочу спросить про другое. Где мы найдём переводчика с персидского? Или вы, товарищ Джангильдин, думаете, что в Казахской пустыне за каждым барханом сидит Миша Рябинин и только и ждёт, чтобы вы дали ему для перевода какой-нибудь закарлючестый документ? Как хотите, товарищ Джангильдин, а без переводчика с персидского взвод разведки нормально воевать не может.
Но не успел ещё Макарыч закончить свою хитрую речь, как Джангильдин тут же на него напустился и, между прочим, напомнил, что за такие несерьёзные речи он, как командир, может не только снять его со взвода, но даже посадить под арест. А Макарыч обиделся и сказал, что за правду он и под арест пойдёт, но, даже сидя под арестом, всё равно будет думать о том, что товарищ Джангильдин плохо поступил с Мишей Рябининым и со взводом разведки вообще. И так они долго спорили и препирались, пока я не сказал своё слово. Мне сейчас стыдно, что я так сказал, но уж очень я боялся, что меня не возьмут в отряд.
— Если вы меня бросите, — сказал я, — то вам этот грех никогда не замолить.
И тут я почувствовал, что очень больно сделал человеку. Джангильдин умолк. Молчал и Макарыч, теребя ус и посматривая на меня хмуро и неприязненно.
— Ладно, — сказал наконец Джангильдин, и я почувствовал, что он пересиливает себя. — Бери его, Макарыч, к себе. Обмундируй по форме. И смотри: если хоть один волос… Ты меня понимаешь?
— Чего ж не понять, — повеселел Макарыч, — он у меня как у бога за пазухой…
Вот так я и стал бойцом взвода разведки и по совместительству переводчиком с персидского.
Вначале я совсем не знал, каким отрядом командует Джангильдин, как он оказался в Астрахани и куда держит путь. Мне, правда, казалось, что прибыл он в наш город специально для подавления мятежа Маркевича, но, когда я сказал об этом Степанишину, Макарыч только ухмыльнулся:
— Для нас, Миша, вся эта заварушка с Маркевичем — непредвиденный эпизод. А задача отряда куда сложнее… Вот выкрою время и все тебе обстоятельно расскажу.
И Макарыч сдержал слово.
Итак, об отряде. Формировали его в Царицыне. Костяк — полк имени Ленина и 1-я Тургайская интернациональная рота. Всего под командованием Джангильдина 700 сабель, это если говорить по- военному, или 700 конников. По национальному составу отряд представляет собой… Да, что же он собой представляет? Хотел я вначале написать «бывшая Российская империя в миниатюре», но потом подумал, что это будет не совсем правильно. Среди джангильдинцев можно встретить и сербов, и австрийцев, а уж эти-то нации к исконно российским не причислишь. Сам Джангильдин — казах. Я с первого дня ломал голову над тем, кто же он по национальности? По-русски он говорит правильно, почти без акцента, но глаза и скулы выдают в нём сына Востока. И решил: киргиз. А Джангильдин мне:
— Для горожан все, кто в степи, — киргизы. А ведь в степи много народов живёт — и киргизы, и казахи, и каракалпаки, и туркмены…
Каракалпаков я в отряде не приметил, но, кроме русских и украинцев, насчитал по меньшей мере десятка три языков. После смерти Волкова военруком стал австриец из военнопленных Шпрайцер.
А во взводе у нас… Степанишин — питерский, помощник его Грицько Кравченко — из Полтавы, а самый лихой рубака Абдулла Абдукадыров — из Ташкента. И вот что удивительно. Людей собралось не меньше, чем на строительстве Вавилонской башни, но всё прекрасно понимают друг друга, хотя полиглотов я здесь не видел. Мне это не совсем понятно. И я часто вспоминаю притчу Руми, преподанную мне Абдурахманом Салимовичем. Ведь не мог же ошибиться старик Руми, воплотивший в себе тысячелетнюю мудрость Востока.
Пришёл со своими сомнениями к Джангильдину. Он внимательно меня выслушал, сощурил в улыбке глаза— щёлочки и спросил:
— Миша, а ты про такую штуку слыхал: пролетарский интернационализм?
— Не слыхал, — сознался я.
Он повертел головой так, словно шея у него была резиновая, поцокал языком:
— Такой большой мальчик… Нехорошо. Скажи Степанишину, чтобы занялся с тобой политграмотой.
Это меня обидело. Я очень уважаю Макарыча, но какой из него учитель?
Пришёл всё же к Степанишину и доложил:
— Товарищ командир взвода, комиссар Джангильдин приказал вам обучить меня политграмоте.
— Вот чёрт, — засмеялся радостно Макарыч и даже хлопнул себя по ляжкам от удовольствия. — Вот чёрт… Как же я, дубина эдакая, сам до этого не додумался? Ну и комиссар у нас… Учить тебя, Миша, нужно по всей форме.
— А какой университет вы закончили, товарищ учитель? — вежливо спросил я. Мне очень хотелось, чтобы Макарыч на меня рассердился, чтобы отругал меня, что ли, но не так-то легко вывести из равновесия моего командира.
— Университетов у меня, Миша, больше, чем нужно. — И Макарыч принялся загибать пальцы на руке: — Год Бутырки — это раз, Александровский централ — это два, три года поселения в Томской губернии — это три и два года в Финляндии — это четыре. Если по нынешним временам считать Финляндию заграницей, то у меня, Миша, как видишь, даже заграничный диплом имеется.
— И чему ж там вас учили?
— Жизни учили, Михаил, борьбе учили, уважению к людям учили…
— А пролетарскому интернационализму?
— В первую очередь.
— И как же его понимать?
— Да очень просто: все пролетарии, все трудящиеся на земле — братья, независимо от цвета кожи и национальной принадлежности. И цель у них одна, сбросить с себя ярмо фабрикантов и помещиков, разгромить гидру контрреволюции и построить на земле счастливую жизнь. Какую? Да хотя бы такую, чтобы я, путиловский рабочий Игнатий Степанишин, обучался премудростям науки не в тюрьмах и ссылках, а в настоящем университете.
Кто я такой, если посмотреть на меня глазами моего бывшего хозяина господина Путилова? Рабочий скот. А кто есть, с его точки зрения, товарищ Джангильдин? Тоже рабочий скот, да ещё с клеймом «инородец». А кто есть товарищ Джангильдин в моём понимании, в понимании моих товарищей? Это есть человек, беспредельно преданный делу революции, делу народа, с широкой душой, как казахская степь, с сердцем сильным и гордым. Это есть человек, которому сам товарищ Ленин доверил величайшее дело. А кто я для товарища Джангильдина? Боевой соратник и друг, посланец питерского пролетариата.