телеграмму графу? Однако этот парнишка повел себя так, точно это бог знает что».
Итак, он отправил домой каблограмму. Мысль об этом преисполняла Трейси ликования. Шаг его стал более легким, пружинистым. Сердце пело от радости. Отбросив все сомнения, он признался себе, что будет бесконечно, бесконечно счастлив отказаться от своего эксперимента и вернуться домой. Нетерпение, с каким он ждал ответа от отца, стало возрастать, и притом с поразительной быстротой. Битый час он пробродил по городу, стараясь развлечься, но ничто больше не интересовало его. Наконец он снова явился в контору и спросил, не пришел ли ему ответ.
— Нет, ответа пока нет, — сказал парнишка. Затем посмотрел на часы и добавил: — Едва ли вы получите его сегодня.
— А почему?
— Видите ли, уже довольно поздно. К тому же трудно сказать, где может находиться человек, если он живет на другом краю света, и не всегда его можно сразу найти; и потом, видите, сейчас около шести часов, это значит, что там уже ночь.
— Да, конечно, — сказал Трейси. — Я не подумал об этом.
— Ну да, там сейчас довольно поздно: этак половина одиннадцатого или одиннадцать. Конечно, вы едва ли получите ответ сегодня.
Делать было нечего, и Трейси отправился домой ужинать. Ароматы, наполнявшие столовую, казались ему сегодня еще более омерзительными и невыносимыми, чем когда-либо, и он с радостью подумал, что скоро перестанет их ощущать. Когда ужин кончился, он не мог бы даже сказать, ел он что- нибудь или нет, и уж конечно он не слышал ни слова из того, что говорилось за столом. Сердце его ликовало, мыслями он был далеко: он вспоминал роскошные апартаменты в замке своего отца — и притом без всякого отвращения. Даже лакей в плюше, этот ходячий символ мишурного неравенства, не казался ему сейчас таким уж неприятным. После ужина Бэрроу предложил:
— Пойдемте со мной. Обещаю вам интересный вечер.
— Отлично. А куда вы идете?
— К себе в клуб.
— В какой же это?
— В Дискуссионный рабочий клуб.
Трейси слегка передернуло. Он ничего не сказал о том, что уже побывал там. Почему-то ему неприятно было вспоминать об этом. Чувства, которые он испытывал в ту пору и благодаря которым он получил столько удовольствия от посещения клуба и преисполнился такого энтузиазма, претерпели с тех пор значительные изменения и сейчас были ему настолько чужды, что перспектива вторичного посещения клуба не вызывала у него ни малейшего восторга. По правде сказать, ему было стыдно даже идти туда: общение с этими людьми, весь образ их мыслей лишь отчетливее выявят ту огромную перемену, которая произошла в нем самом. А потому он предпочел бы не ходить туда. Он опасался услышать высказывания, которые теперь прозвучат ему укором, и с радостью уклонился бы от этого посещения. Однако он не желал признаваться в своих чувствах, не желал открывать их или показывать, что ему не хочется идти, а потому он заставил себя отправиться в клуб вместе с Бэрроу, решив при первой возможности сбежать.
После того как докладчик прочел свой доклад, председатель объявил о начале дебатов на тему предыдущего собрания: «Американская печать». Это известие немало огорчило нашего отступника. Оно вызвало слишком много воспоминаний. Он предпочел бы, чтобы обсуждался какой-нибудь другой предмет. Но дебаты начались; он сидел и слушал.
Один из выступавших в прениях, кузнец по имени Томпкинс, принялся поносить всех монархов и аристократов мира за то, что эти бездушные эгоисты не желают отказываться от почестей, которых они никак не заслужили. Он сказал, что всем монархам и сыновьям монархов, всем лордам и всем сыновьям лордов должно быть стыдно смотреть людям в лицо. Стыдно за то, что они незаслуженно владеют титулами, собственностью и привилегиями в ущерб другим людям; стыдно за то, что они готовы на любых условиях сохранять свои права, бесчестно добытые в результате многовекового ограбления и ущемления народа. Далее он сказал:
— Если бы здесь был лорд или сын лорда, я хотел бы поспорить с ним и попытаться доказать ему, насколько неправильны и эгоистичны его взгляды. Я попытался бы убедить его отказаться от них, стать в ряды обычных людей, жить на равных правах со всеми, зарабатывать себе на хлеб и пренебречь той почтительностью, с какою относятся к нему благодаря этой мишуре — его титулу, ибо сам он такого отношения ничем не заслужил.
Трейси казалось, что он слышит самого себя, — ведь такие же мысли высказывал он на родине в беседах со своими друзьями радикалами. У него было такое впечатление, что кто-то записал на валик фонографа его речи и привез этот валик сюда, за Атлантический океан, чтобы обвинить его в измене и отступничестве. Каждое слово кузнеца было как удар ножом по совести Трейси, и к концу выступления совесть его превратилась в сплошную рану. С каким глубоким состраданием говорил оратор о порабощенных и угнетаемых миллионах людей, населяющих Европу, вынужденных сносить презрение какой-то жалкой кучки, этого класса владык, установившего свои троны на залитых солнцем вершинах, куда остальным заказаны пути! А ведь Трейси сам частенько высказывал те же мысли. Сострадание, звучавшее в голосе этого человека, и слова, которые он подбирал для выражения своих чувств, были сродни тому состраданию, что в свое время жило в его сердце, и тем словам, что слетали с его собственных уст, когда он думал об угнетенных.
Обратный путь два новых друга совершили в мрачном молчании. Для Трейси это молчание было сущим благом. Он ни за что не согласился бы нарушить его, ибо его, как огнем, опалял стыд. Он все повторял про себя: «До чего же трудно что-то на это возразить… просто невозможно! Ведь действительно низко, бессовестно, эгоистично пользоваться незаслуженными привилегиями, и все же… все же… А черт, только подлец…»
— Какую дурацкую речь произнес этот Томпкинс! — воскликнул вдруг Бэрроу.
И восклицание это было как целительный бальзам для смятенной души Трейси. Ничего более приятного ваш несчастный колеблющийся юный отступник никогда в жизни не слыхал, ибо слова эти смывали с него пятна позора, а когда собственная совесть отказывается тебя оправдать, лучшей услуги не придумаешь.
— Зайдемте ко мне, Трейси, выкурим по трубочке.
Трейси ожидал этого приглашения и заранее приготовил отказ, но теперь он рад был его принять. Неужели можно было противопоставить какие-то разумные возражения уничтожающей речи, которую произнес кузнец? Трейси не терпелось услышать доводы Бэрроу. Он знал, как заставить его разговориться: надо сделать вид, будто оспариваешь его взгляды, — метод, действующий, кстати, на многих людей.
— А что, собственно, вам не понравилось в речи Томпкинса, Бэрроу?
— Да то, что он не учитывает человеческую природу и требует от людей того, чего сам никогда бы не сделал.
— Вы хотите сказать…
— Вам непонятно? А дело простое. Томпкинс — кузнец, у него здесь семья, он работает ради жалованья, и работает много: если станешь дурака валять, сыт не будешь. Представим себе, что в Англии умирает некий человек и наш кузнец становится графом с доходом в полмиллиона долларов в год. Как бы он в таком случае поступил?
— Ну я… я полагаю, что он отказался бы от…
— Да что вы, он ухватился бы за эту возможность обеими руками!
— Вы в самом деле думаете, что он так бы поступил?
— Думаю? Я не думаю, а знаю.
— Почему?