оценивают свои возможности.
Вот этого качества будущий трибун революции был лишен начисто.
В семнадцать лет Марат решил ехать в Сибирь, в Тобольск, для астрономических наблюдений. Однако потом он передумал, и на месте запальчивого звездочета в России оказался его родной брат Давид. В 1806 году тот принял русское подданство и был назначен профессором Царскосельского лицея. Здесь преподавал французскую литературу сорванцам по фамилии Пушкин, Пущин, Дельвиг, Кюхельбекер и их приятелям. Давида Ивановича Будри — так называли брата «пламенного революционера» — лицеисты любили, почитая в нем «человека образованного ума, благородного сердца, примерной кротости нрава и добродушия».
Разумеется, в нашем рассказе мы могли бы обойтись и без Давида Ивановича, однако трудно устоять перед возможностью лишний раз убедиться в справедливости сказанного когда-то: «Бывают странные сближенья...»
А вот родственник пушкинского учителя не отличался ни кротостью нрава, ни добродушием. Разумеется, прав тот, кто заметит, что таковые качества вообще не характерны для людей, сделавших своей профессией революцию. Но дело в том, что тридцать лет созидательной жизни Марат потратил вовсе не на социальные преобразования. Посмотрим, чем и как он занимался.
Быстро охладев к созвездиям, астроном принялся за физику. Марат моет кости старине Ньютону и требует революции в точных науках, считая, что она «может быть только полезна и доставит славу Франции». Однако переворот в физике — дело более замысловатое, чем то же самое в отдельно взятой стране. В итоге физик-революционер освистан.
Следующая жертва Марата — анатомия. В своей квартире он создал специальный зал для препарирования трупов. Этого мало: в нем зреет потребность экспериментировать над живыми существами. Рвущийся к научной славе естествоиспытатель ловко парирует упреки знакомых, не симпатизирующих подобным занятиям: «Вы говорите, что не любите видеть невинных животных под скальпелем. Мое сердце столь же мягко, как и ваше, и я также не люблю видеть страдания бедных тварей. Но было бы совершенно невозможно понять тайну изумительных и необъяснимых чудес человеческого тела, если не пытаться застигнуть природу в процессе ее работы. Между тем этой цели нельзя достигнуть, не причиняя немного зла, чтобы сделать много добра. Только таким образом можно стать благодетелем человеческого рода...» Благодетель утверждает, что не сделал бы важных открытий, «если бы не резал головы и члены массы животных». И вот «открытия» сделаны. Марат искал душу и нашел ее в коре мозга. Старик Вольтер съязвил: «Лучше было бы сказать, что ее квартира неизвестна, чем утверждать, что она в таком-то углу... Предоставьте этот вопрос милосердному Господу Богу; он заказывал ей ее помещение, но не производил вас в ее квартирмейстеры».
Подобные доводы, разумеется, не останавливают «благодетеля человечества», занявшегося теперь уже медициной. Его называли «врачом неизлечимых». «Марат — шарлатан, продающий всякую дрянь как средство, исцеляющее все болезни», — писали современники. Не случись революции, пришлось бы ему разделить анекдотическую славу составителей «эликсиров жизни и молодости» под предводительством господина Калиостро.
Горькие разочарования и насмешки швыряют Марата за письменный стол. Он, тратя последние деньги и осаждая издателей, наскрипел пером около десяти томов в надежде «разрушить многие общепринятые воззрения своего времени». Даже терпеливые исследователи признаются, что едва ли в состоянии их перелистать.
Журналы, газеты, издательства были так напуганы одним только именем плодовитого автора, что Марат начал хитрить и посылал рукописи анонимно. Однако все было тщетно: он всюду получал по носу. Тот, кто замахивался на титул «благодетеля человечества», по словам французского историка Г.Тэна, «тридцать лет скитался по Европе, прозябал в Париже, всеми освистанный и непризнанный, снедаемый завистью ко всем великим мира сего, постоянный кандидат и постоянный неудачник».
Какие гигантские усилия совершал Марат, на какие ухищрения только ни шел, дабы выдрать хотя бы перо из заветного хвоста птицы-славы. И все тщетно! Он пишет авторитетным ученым: «...мои открытия по свету опрокинули труды целого столетия». Его не удостаивают даже ответом. Он, занимая там и сям, собирает деньги и посылает их в Академию Лиона для назначения ему премии за присланную работу. В другую посылает два доклада на одну и ту же тему. Осточертев французам, пытается добиться признания в Испании. Ищет спонсоров, рассылает письма меценатам и даже своему, вскоре обезглавленному революцией, королю. Ничего не добившись, обвиняет весь мир «во всемогущей интриге». От огорчений, бессонных ночей, плохой пищи и беспорядочной жизни незадолго до революции Марат серьезно заболел и едва не умер. Пролил бы кто о нем хоть одну слезу? Ни одна женщина не снизошла до заботы о нем, не родила ему ребенка, не позаботилась о крове. В дальнейшем художники изо всех сил старались придать чертам Марата некое благообразие. Тщетно. Лишь Давид, талантливый и авторитетный, в своей знаменитой картине «Смерть Марата» решил прибегнуть к радикальным средствам, изобразив некую отвлеченную фигуру, на манер эллинского героя, увенчанного эффектной чалмой.
...Между тем Марату в конце концов повезло. Он таки дождался своего звездного часа. Грянула революция.
* * *
Не сразу толпа признала Марата. И только когда сердца нищих и голодных людей охватило разочарование результатами революционных реформ, которые, в сущности, ничего не меняли в их беспросветной жизни, взоры обратились в его сторону. Присмотревшись, люди увидели, что он ходит, как они, почти в тряпье, с грязной повязкой на голове. Дом его пуст, холоден, и даже мыши там нечем поживиться. Все как у них. В глазах подозрительных сограждан это ли не высшая добродетель? «Он наш! Он такой же, как мы! Он понимает наши нужды!» Измученный, сбитый с толку народ, уже не веря вождям в пудреных париках, словно сирота, искал, на чье же плечо положить голову. И нашел. Гражданин Марат хорошо все объясняет и, главное, знает, кто виноват в том, что революционная повозка никак не въедет в рай.
«Оглянитесь!» — гремел Марат. Он мог говорить часами, яростно и с таким ожесточением, что казалось, жилы на его шее лопнут. Оратор презирал изящную словесность, и его язык, шершавый, жесткий, каркающий голос, демонический хохот, выразительная жестикуляция действовали на толпу завораживающе.
«Оглянитесь! Вас предали! Вы голодаете, а лавки распирает от товаров. Ваше правительство, хлюпики и трусы, боится навести революционный порядок. Они предали наше дело аристократам, ростовщикам, спекулянтам, присосавшимся к телу трудового человека. Пока мы не стрясем с себя эту нечисть... Всех подозрительных — на эшафот. Будем очищаться! В этом спасение революции... Трепещите! Гильотина работает исправно». И вот уже в Нанте палач выбился из сил, рубя головы. Есть и другие методы «очищения». Расстреливали маленьких детей и женщин с грудными младенцами.
Дневная норма в 120 человек доходит до 500. В Вандее революционные каратели не выдержали и возмутились. Но специальная «рота Марата» именем своего вождя продолжала творить правое революционное дело. Ночь с 14 на 15 декабря 1793 года стала последней в жизни 138 человек.
Такой же ночью вдоль сонных вод Луары медленно движется барка. По сигналу ее днище раздвигается, и плавучий гроб с 90 священниками, закрытыми в трюмах, уходит на дно.
Впрочем, зачем губить барку? Значительно проще столкнуть в воду безоружных людей и поливать их свинцом до тех пор, пока затихнут вопли несчастных. Матери молили пощадить маленьких детей. «Из волчат вырастут волки», — отвечала бравая «рота Марата».
А потом сыграли «республиканскую свадьбу». Связывали попарно юношей и девушек и бросали в воду. «Именем Революции!»
В городе Ментоне, ставшем несколько позднее модным курортом, наладили производство париков и кожевенных изделий. Парики выделывали из волос гильотинированных женщин. Другое же... Дадим слово знающим людям: «В Ментоне существовала кожевенная мастерская для выделки человеческих кож; из кожи тех гильотинированных, которых находили достойными обдирания, выделывалась изумительно хорошая кожа наподобие замши». Кожа мужчин, как отмечалось, ничем не отличалась от кожи моло денькой серны. А вот женская была слишком мягка и почти ни на что не годилась.
Воистину правы некоторые историки, утверждавшие, что питерская «Чрезвычайка» была лишь слабой