Я вошел. Мы смотрели друг на друга, обожженные моей яростью и отчаянием.
— Борька… — растерянно сказал он, — Борька… Ну ты же все знаешь.
— Паука-то мы фиксанули. Хороший паук. Ничего. Ничего.
— Ты же все понимаешь, Борька! — закричал он. — Ты сам этого захотел!
— Ты знал? — и губы у меня онемели, и вообще чувствовал я себя преотвратно.
— Нет. Но догадывался. Я представить не мог…
Мы хотели ребенка.
Невозможно.
Нет. Мы хотели ребенка. От меня. От меня.
Ну да, ведь…а раз невозможно от тебя, решили от меня. Она, значит… я ничего не понимаю. От тебя?! Ну да, ведь гены одни и те же, мы ведь одно.
Все больше ужасаясь, он вслушивался в меня, и мне стало страшно, что он поймет не так, и заговорил вслух, но вслух было еще труднее, а главное, он пытался не слышать слов. Он еще не принял и четверти того, что я ему хотел объяснить, как вдруг заслонился, закрылся.
— Хватит! — и замолчал.
У него есть все. Мне только снится разведка, а он в ней живет. Я — жалкий, дрянной, истеричный обломок человека, обрывок когда-то ценной бумаги. Я умею хорошо стрелять, а больше ни на что не способен. Он силен, ловок, надежен, как только может быть надежен разведчик, ему не доводилось еще кого-нибудь подводить, не говоря уже о предательстве. Он еще лучше, чем когда-то был я. Мне так хотелось тогда ткнуть его носом — вот, посмотри! — дать ему поносить всю ту гадость, которую я ношу в себе, поставить хоть на минуту на свое место, а это значит — ниже себя…
Он молчал и ужасался тому, какая же я сволочь, а я увидел, что он любит Зофью, любит как я. Это портило все. Он не должен был любить Зофью. Я ненавидел его, не себя, а его, я сказал, чтобы он перестал молчать, я сказал ему, что он не имеет права упрекать меня, потому что он — это я, а я — первый. А он закричал на меня, что не отдаст Зофью, только этот предмет и был ему интересен в нашем с ним разговоре, закричал, что мое увечье еще не повод калечить ее. Ну, то есть, совсем уже ни в какие ворота, он все хотел отнять у меня, и мы стали оскорблять друг друга, а в руке у меня было ружье, и я все время чувствовал его тяжесть.
Потом кто-то из нас сказал, что мы зря спорим, что не худо бы спросить Зофью, с кем она хочет быть, мы позвали ее, и она в ту же секунду вышла, с распухшим лицом и бешеными глазами. Я спросил ее, кому из нас уйти, и она ответила, что мы противны ей оба.
И мы, как частицы взрыва, уже готовы были разлететься в разные стороны, когда засветился экран телефона, и появилось в нем лицо Жозефа.
— Борис, вы здесь?
— Да! — я торопливо включился. — Жозеф, как ты добрался? Я тебя бросил. Я…
— Я как раз по этому поводу, — сказал он и скомкал лицо в гримасу, обычно заменявшую ему приветливую улыбку. — Со мной все хорошо. Я просто, чтобы вы не волновались.
Я стал было извиняться, но он меня перебил:
— Ну, что вы! Я понимаю. Извините, что помешал. Я — чтобы вы за меня не волновались. Извините…
Отключись он в эту минуту, и я не знаю, как бы тогда все сложилось. Но он был слишком вежлив, чтобы прервать разговор, не дождавшись на то согласия собеседника.
Он так растрогал меня своими идиотскими извинениями, как будто не я подло бросил его на самой границе поселка, что я не смог его отпустить.
— Жозеф! Послушай, Жозеф! Сейчас нет для меня человека ближе, чем ты. — Я представил Бориса с Зофьей и передернулся. — Послушай, послушай меня, мне очень важно, что ты скажешь. Как ты решишь, значит, так и правильно.
Я верил тогда всему, что говорил.
Он начал было отнекиваться, но я не слушал. Я рассказал ему все, и меня не перебивали. Зофья отвернулась, будто не о ней разговор. Борис холодно смотрел на меня, и я вдруг почувствовал, что совсем не слышу его, впервые за эти годы. Пока я рассказывал, Жозеф мотал головой, сцеплял пальцы, порывался что-то сказать, я замолкал, но он говорил: «Нет, нет, я слушаю», и я продолжал. Необходимо было, чтобы он понял, и когда я закончил, он медленно проговорил:
— Я понимаю, да…
— Жозеф…
— Это ужасно. Вы меня извините, но это… вы не должны были… это немножко подло. Извините, что я так, но…
Я поднял ружье, выстрелил в телефон и вышел из дома. Ноги плохо слушались и, наверное, это было заметно, потому что вслед выбежала Зофья.
— Куда ты? Пояс поправь!
За ее спиной маячил Борис. Я навел на них ружье и сказал, чтобы отстали.
Я шел в темноте, не разбирая дороги, то по камням, то по декстролиту. Освещенные тусклыми звездами, да заревом где-то на юге, отблеском битвы местных чудовищ, вокруг меня стояли в беспорядке дома. Я шел и бессмысленно повторял слова Жозефа — это немножко подло, это немножко, видите ли, подло, совсем немножко, извините, пожалуйста. Меня шатало, с протезом творилось что-то неладное, и его тоже, если можете, извините. Потом я споткнулся и вылетел из креплений, я их, наверное, еще в вертолете попортил. Я вылетел из креплений и упал в какую-то яму, до сих пор не пойму, откуда она взялась. Тогда я думал, что это Бориса работа. Много я тогда всякой гадости передумал.
В культе творилось невообразимое. Я чуть не умер от боли. Яма была глубокой, и выбраться из нее я не мог. Когда боль немного притихла, я перевалился на спину и минут через пять потерял сознание. Или заснул — я не знаю.
Говорят, они меня долго искали.
Потом началась совсем невообразимая жизнь. Дурацкая игра во взаимное благородство.
Сейчас они на Земле, в Австралии. У них двое детей, девочка и мальчик. Девочка — старшая. Зовут Майя. Маечка. Девять лет. Моя копия. Борис все так же пропадает в разведке, хотя возраст и подпирает. Зофья увлеклась музыкальной критикой.
Время от времени они собираются вместе, и тогда я наношу им визит. Я приезжаю обычно утром, вываливаю в прихожей подарки и, обласканный, направляюсь в комнату, где ждет стол, заставленный экзотическими яствами, нашим с Борисом маленьким пунктиком. Я приезжаю не слишком часто — зачем волновать людей, — да и здоровье мое со временем не становится лучше. Я играю с детьми, болтаю со взрослыми и, в общем, мне хорошо.
Вечером они провожают меня до катера, хозяин которого, мой старый знакомый Анджей Брак, по обыкновению ворчит и демонстративно смотрит на часы. Потом я сбрасываю протез и долго лежу в кресле с закрытыми глазами. В катере грязно и холодно. Брак что-то чинит в пультовой. Скрипы, стук, металлический запах, ругань, гулкий кашель нездорового человека и привычная боль, от которой уже не спасают никакие лекарства. А если вдруг посетит меня мысль из прежних, из сумасшедших, то я сжимаю кулаки и говорю себе:
— Мужчина ты или нет? Хватит.
На Куулу я иду не домой, а к Жозефу. Мы пьем с ним чай и долго говорим одними и теми же словами об одних и тех же вещах. Он до сих пор говорит мне «вы». Наверное, он тоже постарел, но по лицу это, естественно, незаметно.
А Бориса я с тех пор не слышу совсем.
ЛОХНЕСС НА КОНКЕ
Посвящается Алле Корниенко