И вызывает его Бабкин Александр Иваныч, начальник художественного отдела, бывший полковник, зануда, в отставке.
Почему-то полковников в искусство так и тянет.
Вызывает и начинает: «Толя, пойми, ты самый лучший клоун. Лучше тебя нет. И я всегда на тебя смотрю с таким удовольствием, но тут не могу. Любишь выпить, а клоун – это же лицо советского цирка». – «Это все клевета, – говорит Толя, – врут». – «Ну, где клевета, где? Вон сколько докладных». – «А вы не верьте!» – «Ну как не верить? Как?» – «А так! Не верьте и все!» – «Но все же говорят.»
И тут Толя к нему интимно наклоняется: «Александр Иванович!» – «А?» – «Ну, что вы «все говорят». Вот про вас говорят, что вы – говно, но я же не верю».
Муторный это рассказ. Никому не рассказывал, но один раз, наверное, можно.
А может, и нужно.
Я же к животным отношусь лучше, чем к людям. И мне даже сейчас, через столько лет, тяжело вспоминать, хотя сам я это не видел и мне это тоже рассказывали.
Дело было во время войны на Дальнем Востоке. Немцы вовсю наступают, а цирк только приехал, разгружается.
И была у них старая лошадь. Только одна, больше нет, остальных-то забрали.
И решили ее на мясо прирезать, зверей покормить.
Взяли молоток и дали ей в лоб, а она не падает, ошалела, у нее только один глаз от удара выскочил и на нерве мотается.
Тут ее второй раз бить, но кто-то прибежал, крикнул что реквизит надо подвезти, забыли, и тогда ей заправляют глаз на место, впрягают, привозят на ней, совершенно очумевшей, реквизит, а потом – дорезали.
Я это никому не рассказывал.
Анекдоты я люблю. Как только новый, так всем в цирке расскажу. Цирковые юмор ценят, но порой и среди них случаются обломы.
Рассказали мне историю: один еврей потерял паспорт и пошел в милицию заявление писать. В графе «национальность» он вместо «еврей» написал «иудей». Потом приходит за паспортом, а там в графе «национальность» стоит «индей». Он к девушке: «Ну, что вы себе позволяете? Я – иудей, то есть еврей! А тут у вас что?» – тогда она, чтоб бланк не портить, дописывает: «индейский еврей».
Всем рассказал, все смеются, – навстречу Санька Котеночкин – прекрасный эксцентрик – я к нему с «индеем», рассказал – Саня молчит, будто продолжения ждет, говорит: «Ну?» – я ему еще раз рассказал – он опять: «Ну?!» – рассказываю третий раз и по буквам: «Ин-де-й-с-кий ев-рей!!!»
Наконец, он лицом светлеет и говорит: «Так, евреи же разные бывают. Вот я слышал, бывают горные евреи».
Федя с Козленковым – очень хорошие эксцентрики.
А эксцентрики – это ужас, а не работа. Это на одном дыхании. Тут и сердце, и легкие, и сила, и темп, и координация. Они мокрые через полторы минуты, выжатые как лимоны.
А номер – до автоматизма: выскочили – понеслась. И ровно полторы – ни больше, ни меньше.
Приезжаем в Ереван. А там в цирк сейчас же вербовщики налетают, вербуют. Подходит один: «Мне эксцентрики нужны». – я его к Феде. Тот: «По какому номеру работаем?» – «По двадцать пятому». – «Годится»
«По двадцать пятому» – значит, по двадцать пять рублей.
«А сколько у вас номер?» – «Полторы минуты». – «Эх, там же дети. Две бы. Или две с половиной».
А такого не бывает. Федя зовет напарника: «Вот, есть работа». – «По какому номеру?» – «По двадцать пять». – «Годится». – «Только подольше просят». – «Сделаем подольше».
Тут вмешивается вербовщик: «А на сколько подольше сможете?»
Козленков, не задумываясь: «На час!»
Я тут же, пятясь, и вышел.
В армии я матом научился ругаться. Я же на литовском хуторе воспитывался, а там про мат никогда не слышали. Так я в армии мат конспектировал и тренировался в произношении.
Я же боксером в спортроте служил. А спортсменов в армии не любят. Ты тренируешься, они – служат.
То есть чуть чего – в роту на перевоспитание.
А там меня сразу дневальным к тумбочке.
А в роте никого нет, все на учениях, и ночью я на своей смене решил, что зачем зря пустое помещение охранять, закрыл дверь на швабру и пошел спать.
А утром капитан Безбородько влезает с помощью мата в окно: «Кто дневальный? В холодную!» – и запирают меня в холодной, а там воды по щиколотку. Стою, а Дима, второй дневальный, мне через окошко подшивку газет из ленкомнаты. Я их под ноги бросил и встал.
Вытащил меня замполит.
У нас замполит только матом разговаривал. И еще он сильно курил – руки по локоть в никотине.
Затянется – фуражку с затылка на лоб двинет, еще затяжка – со лба ее на затылок, в промежутках: «Ииии-о-баный в ррррот!!!»
Доложили ему, что я в «холодной», и он пришел меня навестить.
– За что сидим?
Я ему объясняю, что проспал.
– Нехорошо, сынок! А если б война? А подкрадутся? А всю роту перережут? Ну? Осознал?
– Осознал, – говорю.
– И что теперь?
И я ему очень серьезно:
– Теперь, наверное, расстреляют.
Он мне:
– Пощщ-щел вон отсюдова! Ииии-о-баный в ррррот!!!
И освободил меня.
А я еще любил честь в движении лейтенанту Макарову отдать левой рукой. Он меня останавливает: «Почему левой?» – «А я левша».
С тех пор мы с ним часто тренировались по отданию чести. Я у него потом много раз спрашивал: «Товарищ лейтенант, разрешите вопрос насчет отдания воинской чести?» – «Да-да?» – «А вот если начальника я в окне увижу?» – «Ну, если он на вас смотрит…» – «А если окно на втором этаже?»
Мы так с ним до четвертого этажа доходили. Причем я этим раз в неделю интересовался.
А честь ему отдавал за пять-шесть шагов, переходя на строевой. Я его где только издалека увижу, так сейчас же бегу навстречу и начинается наше представление с отданием.
А однажды я в правой руке дрова нес, и он, как назло, навстречу. Так я левой, изогнувшись, приложился к правому виску, но честь отдал.
Меня на учения рассыльным при генерале за эти мои художества сделали.
Они посчитали, что генерал меня загоняет.
А генерал – герой Советского Союза Зябликов Павел Андреич – ростом с полено.
Я к нему подхожу с докладом: «Ефрейтор Расавский прибыл в ваше распоряжение!»
А он на меня глянул: «Эк тебя разукрасили, как елку!» – а на мне шинель в скатку, лопатка, противогаз, оружие, подсумки, котелок, химкоплект, палатка, накидка.
– Идти можешь?
– Так точно!
– Вот и иди к вертолету. Эй, кто там? Покормите ефрейтора.
Я с ним две недели на вертолете катался. Как приземляемся где, он сразу: «Покормите ефрейтора!»
За две недели учений я только ел и летал.
В часть вернулся, а на комбата смотреть страшно: не спавший, не бритый, глаза ввалились.
Его мой румяный вид из себе вывел просто немедленно – он меня тут же на губу посадил.