других. Потому что у него нет другого средства привлечь таких же, как он сам. Обычный способ совершения самоубийства, когда ничего не дают, когда нет под рукою уже совсем ничего. Другой, если свободны руки, я знаю, что можно глубоко с размаху ткнуть указательным пальцем в глаз. Я приберегаю этот способ для себя. Нужно только иметь очень большую решимость. Но если попасть в милицию… Чтобы не принадлежать им. Чтобы не находиться в их распоряжении, что они могут сделать все, что угодно, с тобой. Я могу представить, что такая решимость может появиться тотчас же.
Они считают, что это ничего. У них получается, что у таких, как мы, совсем другие жизненные ценности. И что для нас прикусить язык ровно ничего не стоит.
Но это не так. Я представляю себе, какие они все испытывали перед этим огромные нравственные мучения. Здесь не то чтобы только в том дело, что если прикусишь язык, тебе будет от этого очень больно. Жалко не боли, жалко язык, потому что он твой… Ну, мне не сказать… Потому что, если вдруг умрёшь, то потом другого такого больше никогда не будет. Ты за себя имеешь ответственно перед ними всеми. А то, что они все дураки и этого не понимают, и не пытаются тебе помочь сохранить себя, напротив, хотят уничтожить — так от этого же тебе не легче, а только хуже.
Очень не хотелось бы попасться. Потому что тогда, ладно даже, что можно, прикусить язык, это они у тебя никогда не смогут отобрать. Но и ты уже никогда не сможешь отобрать у них свое тело. Они смогут делать с ним, что захотят, и смогут узнать, как оно устроено.
Недавно радио передавало про одного человека, который прыгнул в огонь, чтобы от него ничего не осталось. Часто хочется уничтожить свое тело уже сейчас, чтобы только о нем никто никогда не смог узнать. Часто думается о том, что эти знания не для людей. И опыт других тоже показывает, что это не для людей. Они не понимают и никогда не поймут, они только ненавидят нас за то, что мы могли с этим жить, а они не могли бы. Хотя неизвестно, как каждый из них бы себя повел, если бы ему такое досталось. Скорее всего, тоже не захотел бы умирать, пожалел бы себя, решил бы уж как-то сколько-то времени потянуть, а потом будь что будет.
Только очень важно, для того, чтобы не умереть, найти кого-нибудь такого же из своих. Я не умею сказать. Но ты, конечно же, понимаешь, о чем я говорю. Потому что ты, хотя и не говоришь ничего, но всё же понимаешь всё то же, что и я.
Двое в совершенно пустой комнате. Вокруг удивительная пустота. Никакой мебели нет. Даже обоев. Сидят на абсолютно пустом голом полу. Но больше им ничего и не нужно. Она продолжает рассказывать.
— Эти случаи. Их сейчас много. Очень часто пожары. Многое продолжает взрываться. Но чаще всего улетучиваются в воздух особо опасные химические вещества.
Они списывают все на нас. На таких, как мы. Хотя они ничего никогда не объявляют по радио, они даже не хотят, чтобы простой народ знал. Простой народ догадывается, но не знает. Об этом запрещено говорить людям даже между собой. Просто между собой милиционеры знают, что если кто-то устраивает аварию на предприятии или если кто-то в столовой подмешивает крысиную отраву в компот, то тот единственный из многих, кто от этой отравы останется живой, тот значит и есть его единственный родной друг.
Но я думаю, что они преувеличивают. Несчастный человек никогда не станет ничего такого делать, чтобы разделить своё несчастье с другими, он просто будет сидеть один дома, вот как я это делаю, и просто ждать, когда же, наконец, передадут что-то по радио.
Но радио обычно никогда не оправдывает моих надежд. Я знаю все, что происходит по радио. Но по нему ничего, ну просто ничегошеньки никогда не передают. Я просто бесславно провожу день за днем, внимательно прислушиваясь к разной человеческой ерунде.
Я думаю, что очень много из таких случаев просто часто устраивают они сами. Чтобы понять, что, собственно, происходит. Они боятся нас. Они боятся происходящего. Они ведь, в сущности, тоже ужасно одиноки, милиционеры. Они один на один со своими знаниями, которых всегда не хватает, и им надо что-то решать. Ни с кем никогда не могут посоветоваться. Сказать про это народу, не для того, чтобы получить умный совет, а чтобы снять большую ответственность только с себя. Но они не могут и не хотят этого сделать, они только прикидываются храбрецами и хозяевами жизни, внутри же они больше всего боятся расплаты за результаты своих решений. И тогда за ними приходит, наконец, их белая простыня, которую они так давно ждут.
Двое в пустой комнате. Больше кроме них никого нет. Она говорит:
— Ёё!
В одном из кинотеатров прошел иностранный фильм про вампиров с элементами симпатии к вампирам (Interview with the Vampire). Там группа вампиров гонялась за девушкой, хотела убить, и как-то так получалось, что вроде как так и надо: девушка этого то ли заслужила, то ли она сама хотела ещё больше их. Публика прямо рвалась. Публика была взвинчена и вся вне себя от гнева. Публика гонялась, хотела убить режиссера, и-таки убила бы его. Бедный парень кричал: — Вы дураки, какой же я режиссер, это вообще иностранный фильм, я киномеханик!
Знаем мы его, а потом за такое дело можно бы убить и киномеханика. Ловкий парень перескочил и удрал через забор.
Она сказала:
— Они вчера поймали Бонига. Того чудака с бородавчатыми толстыми ногами. Они лупили его, они вымещали на него все зло. До чего ограничены и злы эти люди! С их техническим спиртом, который они применяют для обезболивания, когда приходит их пора умереть. Я, сколько раз наблюдала, как они умирают: умирают они совершенно некрасиво, не умеют, глупые морды. Да, конечно, он убивал кого-то там, но ведь он не со зла, ему же нужно было! Он же не такой, как они все, это значит, что у него есть право распоряжаться ими, как строительным материалом — по своему усмотрению. Но они не могут понять даже этих простых вещей. Боже мой, до чего тупы и гадостны эти люди, эти лица. Мне противно на них смотреть. Они даже не сделали ему никакого анализа. Они просто отодвинули милицию. Я люблю, люблю, я очень люблю милицию. Они отодвинули всю науку, всех медицинских сотрудников, которые приехали, чтобы сделать ему анализ. И они убили, убили, да, они убили его! Ненавижу!
Конечно, вчера на вечеринке были все исключительно милые люди. Но потом на обратном пути в трамвае я почувствовал какой-то лёгкий едва заметный шорох, и кто-то потрогал меня за рукав. Я обернулся, огляделся — никого. А может, это случилось раньше. Возможно, это случилось в магазине в очереди за колбасой. А может быть, это случилось в гостях, я не знаю. Короче, на внутренней стороне руки на запястье я нашел у себя маленький синий крестик.
То, что я имею на руке этот крест, означает, что кто-то по какой-то причине меня выбрал. Чем-то я такой особенный. Или же, напротив, это они, те, кто выбирает, особенные. Ну а уж я-то точно просто такой, как все.
Когда я пришел домой, я пытался сначала его тереть. А что тут такого, я знаю, все так делают. Мылом, мочалкой, наждаком и щелоком. Протер кожу до крови, но ничего не смог сделать, крестик все равно остался. Может быть, это все врут про то, что бывает с людьми с синим крестом на руке, я не знаю.
Это все стало уже тогда совсем серьезно. Как зверь, попавший в капкан, отгрызает себе лапу и уходит. Я взял нож. На кухне, в одиночестве, конечно же я сначала не сказал никому, зачем это надо, успеется. Да и потом тоже, узнают — начнут нервничать, убьют ещё, зачем это надо. Я налил себе стакан спирта. Часть я принимал внутрь для обезболивания через равные промежутки времени по ходу операции, а часть ваточкой накладывал на мой шпатель-нож для дезинфекции. Но скоро стало уже все равно, и я плевал на дезинфекцию. Я вырезал себе мясо, кусочки мышечной ткани, кусок за куском. Сначала старался снимать только маленькие кусочки, но потом, когда наркоз по-настоящему стал действовать, я в запале отхватывал уже куски любого размера, мне даже интересно стало, какой самый большой кусок от себя я смогу за один раз отхватить, по крайней мере, похоже на то, что терять-то уж точно нечего.