полиэтиленовый. Забыл, раззява? Забыл.
Я перешагнул низенькую декоративную оградку. Обозрел фронт работ.
А ведь действительно, подумал, засрано. Среди редких кочек зелененькой травки во множестве лежали собачьи «колбаски», ближе к скамейке россыпями желтели окурки, у чахнущей рябинки блестело бутылочное стекло. Битое.
Ладно. Я потянул из кармана перчатку. Резиновую, бледную, как смерть. Пока втиснул в нее свою лапищу, озверел.
В таком озверелом состоянии и попер вприсядку — специализированным комбайном. Пакет- дерьмоуловитель. Перчатка-дерьмохвататель. Рот-матюгальник. «Колбаски», раскисшие, расползающиеся сквозь пальцы, загребал вместе с землей. И мать их, и в душу, и на, и в…
Полчаса, наверное, возился.
Разогнулся. Пакет взвесил — килограмма два, не меньше. И клумба чистенькая. Ну вот совсем. Плотненький, утрамбованный ботинками дерн. Красота!
Дотелепал потом до контейнера. Дерьмо закинул. Перчаточку осторожно снял — и туда же. Сел на скамейку, ту, что к детской площадке ближе, глаза прикрыл.
Хорошо. Солнце рожу гладит. Под веками теплые такие, медовые пятна бродят. Дети щебечут. Ирка не зовет. Сморило меня — и не заметил как.
Сладко было — как в детстве, честно.
Сквозь дрему звуки какие-то еще ловлю, фиксирую, как проезжающие автомобили шинами шуршат, а самому уже поле из одуванчиков в полный рост видится. Они незрелые еще, желтые как солнышки, одуванчики-то. До горизонта.
Конечно, как такую лафу да не обломать!
— Отстань! Я прошу тебя — отстань! Не знаю я!
Разметались мои одуванчики от дурного голоса — лови-ищи. Вот люди!
Я разлепил один глаз. Фигура удалялась ко второму подъезду. Спешила, отдувалась, отмахивалась страдальчески портфелем. А сбоку к ней, игнорируя отмашку, лип длинный, тощий… Кудахтал. Ко-ко-ко…
— Ну не знаю я! — Взлетев на крыльцо, фигура обернулась к оставшемуся перед ступеньками, не осмелившемуся подняться типу. — Не знаю!
Ко-ко-ко в ответ…
— Все!
Ну, все так все.
Я закрыл глаз, по стуку подъездной двери считая, что ситуация благополучно разрешилась. Поерзал, устраиваясь удобнее. А секунд через десять обнаружил, что солнце уже вроде как и не печет. Тучка, подумал, что ли?
Ага. Тучка… Длинная, тощая… Уставилась…
На мгновение у меня даже голос сел.
— Тебе чего?
— Сколько? — тихо произнес человек.
И замер надо мной цаплей, терпеливо ожидая.
Вообще-то я работаю охранником в торговом центре, рядышком тут, через улицу. «Маркет-Хауз» называется. Взгляд за три года набил профессиональный. Больше, конечно, по специфике — потенциальных воришек вычисляя. Но и попутно…
Это само как-то приходит. Вроде бы и мельком зацепишь, а детальки уже в голове складываются, одна к одной, ну, брюки глаженые там или нет, запах, манера стоять, двигаться, в лице, в глазах что-то — и думаешь сразу, это работяга, а это так, мажор, а этот животом мучается. В последний раз, угадав на спор, бутылку хорошего вина выиграл. Для Ирки.
Так вот, склонившийся надо мной человек был сумасшедший.
Я это понял сразу. Не бомж, не алкоголик-доходяга, не проповедник бродячий из иеговистов каких- нибудь.
Сумасшедший.
Через лоб у него, расширяясь к левому виску, шла застарелая короста, фиолетово-черная — то ли его кто треснул, то ли он сам треснулся. По краям она уже отставала, обламывалась, открывая новорожденную розовую кожицу. Волосы на затылке стояли невесомым седым венчиком. Морщинки-лучики бежали от уголков глаз. Сами глаза казались очень светлыми и влажно блестели. Щеки были худые, запавшие, заросшие короткой черной щетиной. Нос насморочно шмыгал. Из огромных ноздрей торчали седые волоски.
На вид ему было глубоко за шестьдесят.
Он смотрел на меня, не мигая. А, может, и сквозь меня. Рот у него кривился, нижняя губа по мере моего молчания отвисала все больше, открывая плохие зубы и грозя пустить слюну.
Черт! Не хватало еще…
Мельком мне подумалось, не передается ли через слюну сумасшествие. Ну, как бешенство…
— Вы бы… — я попробовал его легонько сместить. — Чуть в сторонку…
Вряд ли он меня услышал.
— Сколько? — Повторил, нависая, механически он. — Сколько?
И на тонкой его шее поднырнул кадык.
Даже сейчас помню, был на нем пиджачишко в «елочку», как на палке болтающийся, а под ним майка грязно-серая. У пиджака пуговицы через одну спороты, но сам чистенький, хоть и мятый. Штаны обтреханные, да вдобавок еще и не в размер, из них голые ноги торчат, худые, в шлепанцы всунуты. И ноготь большого пальца на левой — прищемленный, черный.
— Дедуль…
Я примерился, как бы его от себя отодвинуть. Не бить же, в конце концов. Несчастный все-таки человек. Убогий. Просто слюна того и гляди…
— Дедуль…
— Сколько?
И так безнадежно он это произнес, таким потухшим, совершенно мертвым голосом, что, не поверите, жалко мне старика стало. До боли под сердцем жалко. Может, полегчает ему, подумал, если отвечу.
— Чего сколько? — спросил. — Чего, дедуль?
Мгновение, другое ничего не происходило. Проехал, блестя стеклом, «опель». Шваркнул метлой дворник. Девочка с куклой пробежала, тряся косичками. А затем старик вдруг дернулся, цапельную свою позу слегка подправил и со свистом втянул в себя нитку слюны.
Взгляд его сделался осмысленным, плеснулась в нем надежда какая-то, а какая — поди разбери. Дикая.
— Сколько людей? Сколько? — забормотал он торопливо. — Сколько людей-человек? Сколько? Людей? Человек? Сколько людей умрет?
И замер опять. А я у меня от затылка к лопаткам холодная ящерица — юрк! Словно к шее лед из холодильника приложили.
Людей он, понимаете, спрашивает, сколько умрет. И стоит, в глазах чуть ли не слезы, только сообщи ему, придурку…
Ну, я и сообщил.
— Нисколько, — сказал твердо. — Нисколько. Никто не умрет.
Он отступил на шаг. Кривая улыбка выползла на его лицо. Пальцы потянулись ко рту. Кусая ногти, он разглядывал меня. Впрочем, недолго.
— Дурак! — махнув рукой, вынес он мне вердикт. — Дурак!
И захохотал, показывая пальцем.
— Дурак-дурак-дурак! — Он веселился как маленький.
Я привстал, щурясь от солнца. Эх, одуванчики!
Старик в испуге присел, тряхнул седым венчиком и неожиданно рванул с низкого старта к автостоянке, к аркам, выводящим с внутреннего двора на улицу. Он бежал, высоко задирая ноги, хохоча и оглядываясь,