капле добавляют кармин. Здесь, там, все чаще.
Развязка наступает неожиданно. Тонкий, свистящий звук вкручивается в уши. Участок дороги, бумкнув, взлетает вверх вместе с людьми, не разбирая, кто из какого дурдома. И не успевает он комьями осыпаться обратно, как чуть дальше взлетает второй. И третий. И четвертый. Из сполоха огня, курясь дымком, выкатывается круглый предмет и, подпрыгнув, ныряет с насыпи в кусты. Впрочем, спрятаться ему не удается. Объектив находит его угнездившимся на кочке. Это обгоревшая голова. Черная, словно запеченное авокадо.
Дальше я пересказывать не хочу. Ни про детей. Ни про резню на мосту. Ни про расстрельное поле. Достаточно. В конце усталый и изысканно грязный Алекс Стенсфилд, чуть приподнимая мягкие углы рта, шлет зрителям воздушный поцелуй. Из Кабелы. С любовью…
После этого поцелуя мы минут десять сидим молча. Даже в глаза друг другу глядеть боимся. Понятно, что чушь полная, что ничего такого у нас нет, а все равно гадко. Гадко и жутко. Словно в болотную жижу окунули. Или куда похуже. Я потом протопал к умывальнику и долго оттирал пальцы затхлой водой, потому что казалось, что они у меня липкие от крови. А еще меня не отпускало ощущение, что в толпе придурков, оравших и бегавших с мачете, мелькало знакомое лицо. Мое, Элизабет, лицо.
Поэтому и фразу, которую вдруг выдавил из себя Хосе, я запомню на всю жизнь. Он – парень недалекий – принял все за чистую монету. И чуть ли не прорыдал: «Ребята, какие же мы все кровожадные уроды!».
Представляете, на секунду хотелось согласиться.
Я к тому все это рассказываю, что пехотинцы ваши нас, похоже, только в таких репортажах и видели. Мы-то ладно, посмотрели и забыли. А если даже и не забыли, то все равно знаем, что брехня это все и подлог. Жабьи слюни, словом.
А по вашим-то, я думаю, ударило как по Хосе.
Наверняка еще Алекс Стенсфилд одним забавным репортажем не ограничился, цикл сбацал. Или кто другой сбацал. Выкинули ребят на охрану узкой бетонной полосы и складов, будто в тыл вражеской армии. Напели, что вокруг – уроды кровожадные. Зазеваешься, мол, – вмиг мачете полоснут. Особенно под утро. Особенно когда испарения поднимаются. Смотри, солдат! Родина далеко. От нее только ниточка газопровода на пределе видимости тянется.
С таким напутствием от одной подозрительной тени немудрено в штаны наложить, а уж когда этих теней тысяч пять, и все желтоватые такие от перенесенной трясучки…
Хорошо – обошлось тогда. Видимо, полтора года назад кто-то на небе был за нас. Никого не подстрелили. Никого. Воздух только подырявили всласть и накричались до хрипоты.
Хотя мысль, что там, перед ангарами, мы все и ляжем, в голове у меня крутилась… Потом-то уже перезнакомились…
Извините, я опять отвлекся. Мелочи все какие-то подводят. Вроде и не сказать нельзя, а потом смотришь, куда-то в сторону повело.
Вернусь к самолету. Вести о гуманитарной помощи у нас на болотах распространяются, наверное, с помощью гнуса. Оглянуться не успеешь, а все вокруг уже в курсе когда, что и сколько нам привезут. С вами, правда, неувязка вышла. Размазню ждали.
В нашу деревню, самую близкую к аэродрому, народ еще с вечера подтягиваться начал. Сначала с Чиаухили, Громких Топей и Эль-Бранко-Алавеза. К двум ночи северную окраину заняли Сыновья Мамы- Жабы. А к трем в полном составе заявилась Эскабро-Сомалья, и тут же – женщины и дети с устья Рио-Нуво. В четыре часа утра мы уже могли претендовать на звание какого-нибудь немаленького окружного центра.
Конечно, про пять тысяч я приврал.
Вышло из деревни нас человек семьсот. У Темной Проплешины мы приросли тремя сотнями. Через километр где-то еще тремя. В общем, тысячи полторы набралось. Тоже немало.
И вот стоим, сетку трясем. Дети с тележками и тачками стоят чуть в стороне. Рубен Тамарго… Впрочем, об этом я уже говорил.
Да, ангар перед нами был нараспашку. Смотри не хочу, что там за ним, на полосе, творится. Особенно если в первом ряду стоишь. Ваш «Боинг» медленно так подкатывал. Сначала в широком прямоугольнике дальнего створа тупой нос появился, потянул, значит, за собой мутноватый пластик кабины пилотов. Потом фюзеляж проплыл, отворачивая. Потом крыло. С короткой такой сигаркой турбины. Тут уж ясно, что весь расчет – хвостом к ангару встать. А там что – отвалил часть хвоста как пандус и, пожалуйста, загоняй внутрь погрузчик и выгружай себе контейнеры один за другим.
Только я все это пропустил. Потому что со стороны казарм как наскипидаренный примчался какой-то ваш лейтенант. Из новеньких, видимо. Глаза выпучены. Губа трясется. Рука кобуру на поясе нащупывает, все никак нащупать не может. Что он там о нас навоображал, пусть на его совести и останется. Мы же уроды…
Перескакивает он, значит, летающей пиявкой через мешки с песком, коротко лается со старшим поста и сразу встает за пулемет на треноге. Бледно-зеленый свежеокрашенный ствол задирается чуть выше наших голов и начинает нервно ходить по синусоиде.
Мне сразу как-то беспокойно становится.
Пехотинцы с кислыми минами строятся перед нами клином, раскрывают сетчатые ворота и начинают сгонять нас с дороги. Больше, конечно, криком, но непонятливым и прикладами легонько достается.
«No food, no food. Go home!» – машут они руками в сторону болот. То есть еды нет и не предвидится, расходитесь-ка по домам.
Вы, Элизабет, не поверите, но я сразу о вас почему-то подумал.
Рауль меня в ребра тычет: «Ты хоть что-то понимаешь, Мигель?», с противоположной обочины Хосе пантомиму показывает, гвалт стоит, а меня словно в патоку горячую закатали. В груди жарко, ноги ватные, веко, чувствую, подрагивает, и всего-то я и могу, что голову повернуть.
Я ее и поворачиваю.
Я как-то уже знаю, что увижу. Разгрузки, конечно, нет никакой. Пока нас от дороги отсекали, широкий проход так и остался пуст. Зато с краю ангара, из-за штабеля маркированых ящиков отсвечивает светло- серый капот, украшенный «кенгурятником». А из брюха самолета к ящикам по пандусу сбегает двойная цепочка облаченных в балахоны людей и передаются по ней вниз длинные серебристые пеналы.
Рауль потом говорил, что я весь задрожал мелко-мелко, словно какую-то мгновенную трясучку схватил, и шепчу: «Приехала! Приехала!». Он, конечно, спрашивает, кто, кто приехала, а я его и не слышу вовсе. И слезы у меня будто бы в глазах – с куриное яйцо.
Знаете, может и было что такое, я в то время плохо себе отчет отдавал.
Мне гораздо важнее было убедиться, что это вы, Элизабет. Я высматривал вас у «Боинга», но вы, наверное, уже сидели в машине.
А вот когда ваш джип и джип сопровождения, подвывая сиренами, дунули из ангара по дороге, я вас увидел. Пусть это и длилось какую-то долю мгновения.
Конечно, вы можете возразить, что в том просверке и заметить-то ничего нельзя было. А еще вы можете сказать: «Навоображал ты себе, Мигель, невесть что. Фантазия у тебя, Мигель, словно у какого- нибудь писателя навроде Свифта. Врешь ты, Мигель, и не краснеешь. Потому как если и пялился ты, то не куда-нибудь, а в тонированное, отражающее стекло».
На это я тоже отвечу.
Не знаю, как мне это удалось, но, чтобы уж не трепать попусту, скажу: на вас, Элизабет, в тот день был строгий темно-синий костюм и белая блузка. А за ворот блузки цеплялась заколка в виде паучка с синими глазами-камешками. Очень она вам шла.
Еще: сидел рядом с вами какой-то неприятный тип. Тонкогубый, тонкошеий, с выпуклыми холодными глазами. Кисти рук у него были узкие, а пальцы тонкие. Художественные. Синеватые такие, словно вымоченные в ледяной воде. Не понравилось мне, как он вас за плечо держал – вроде бы легонько так птичью свою лапку положил, а на самом деле впился – ногтей не видно. Я чуть под колеса из-за него не бросился, только тут уже не успел.
Вот. А теперь можете не верить.
К «Боингу» тем временем подрулил автозаправщик, и мы, понятно, стали расходиться. Ждать было уже