— На Параскеву Пятницу, двадцать восьмого октября, перешла венгерская да польская пехота реку Великую по крепкому льду и, закрывшись фурами, принялась подкапывать стену, чтобы рухнула и чтоб стал город Псков как младенец без свивальника. Тогда воеводы Василий Федорович Скопин-Шуйский и Иван Петрович Шуйский, — сказывал гонец, — велели сверлить в земляной стене оконца и бить гайдуков из ручниц, колоть копьями, а под стены велено было кидать зажженное тряпье, чтоб выкуривать гайдуков зловонным дымом, и опускали шесты, имея на них веревки с крюками, и теми крюками гайдуков из-под стен вытаскивали. Гайдуки не стерпели, отступили, и Обатур пять дней и ночей бил из-за реки по стене и по городу из пушек, а на Акиндина и Пигасия, второго ноября, пошел великим приступом, да только людей своих положил. Весь лед трупами, как мостом, накрыло. Тут милостью Божьей, повелением царя Ивана Васильевича прошел сквозь литовское войско невредим большой обоз стрелецкого головы Федора Мясоедова, а с ним три сотни стрельцов. На радостях воевода князь Иван Петрович ходил на вылазку, многих немцев побил, многих взял в плен. И не стало у короля терпенья, в ночь на преподобного Варлама Хутынского все литовские гайдуки и ротмистры из окопов вышли и орудия от всех тур отволокли. Мы думали, король прочь уйдет, но языки говорят: Обатур решил измором сломить город Псков.
Выслушав столь радостное сообщение, царевич Иван Иванович сам отвел гонца в Думу. Бояре известию обрадовались, воздали хвалу славным воеводам псковским, но никаких перемен в наказе послам не сделали. С тем царь и отпустил бояр и думных людей.
А вечером по слободе прошел слух: Иван Иванович занемог. Наутро уже другое сказывали: царь крепко поучил старшего сына. Наследник требовал ко Пскову спешить. Иван Васильевич за ту дерзость угостил его клюкой, а клюка у Ивана Васильевича с копьем на конце.
Приметили — Годунов исчез. Молва объяснила: ему тоже досталось царское угощение. Еще и смеялись:
— Все-то ему хочется быть ближе ближнего. Вот и попал Ивану Васильевичу под горячую руку, изведал, как жжется.
Царь ходил в церковь, слухи о побитом Иване Ивановиче стали увядать, но доктор Иван Эйлоф, встретив князя Василия Ивановича, шепнул:
— Привезите для Годунова доктора, Борис Федорович ранен, а мне от царевича не велено отходить…
Легко сказать: привезите доктора Годунову — уж такую беду на себя накликаешь, но и не привезти нельзя. Князь напился жостеру, чтоб несло, и послал за доктором.
Но Грозный его опередил.
Удивленный отсутствием Бориса Федоровича, царь спросил придворных:
— Куда подевался Годунов?!
Кто знал — молчали, кто не знал — перепугались: не ответишь государю как следует — в немилость попадешь.
Но тут Федор Нагой, отец царицы Марии, смекнул: вот она, долгожданная минута.
— Борис Федорович, государь, брезгует службой у тебя!
— Брезгует?! — Иван Васильевич сломал бровь, и кончик ее трепетал, как трепещет хвост придавленной камнем змеи. — Брезгует… А ну-ка пошли к нему.
Толпа придворных рысцой повалила за государем, он был стремителен, когда кровь ударяла ему в голову.
Годунов лежал в постели. При виде царя поднялся в великом смущении:
— Помилуй, Иван Васильевич! В исподнем перед тобой!
— Почему ко мне не ходишь? Брезгуешь?
— Болею, государь.
— Покажи мне твою болезнь.
Годунов спустил рубаху с плеча — повязка, поднял полу — другая.
Царь вдруг наклонился, рванул — а на боку рана, гноище. Лоб у Бориса Федоровича бисером покрыло.
— Ложись, — сказал Иван Васильевич, — я к тебе Эйлофа пришлю.
Пошел было, но с порога вернулся, поднял рубаху на Борисе, смотрел на раны.
— Три на груди, на боку сколько?
— Тоже три…
— На плече, на руке… — вдруг грозно окликнул: — Нагой! Тестюшка! Поди ко мне.
Федор Федорович подошел.
— Вот почему Борис на службу не ходит.
— Прости, государь.
— Прощу, но прежде тебя отметят теми же заволоками, что у Бориса Федоровича, чтоб одна к одной.
Обнял пострадавшего от царской руки, поцеловал:
— Берег ты моего сына! Себя подставляя, берег! Ты — слуга, Годунов. Воистину слуга!
— Государь, не прогневайся! — Борис Федорович ладони сложил перед лицом, — Дозволь о здоровье царевича спросить.
— Худо, Борис.
Повернулся и прочь пошел, громадный, черный, с клюкой…
Царевич Иван Иванович умер в день предпразднества Введения во храм Пресвятой Богородицы. Угодные люди преставляются в большие праздники.
Ночью князь Василий Иванович в свой черед сидел у гроба царевича. Видел следы ран на голове, пробитое ухо. Лицом Иван Иванович был покоен, прекрасен. И, может, таким же покойным и прекрасным стало бы его царствие… Грозный не появлялся, но, выходя из палаты, Шуйский услышал вой. Волк так не воет. Лютой была скорбь царя, такая же лютая, как вся его жизнь. Шуйского вдруг осенило:
«В Старице… Иван Васильевич ведь храм Введения поставил, Старицких поминать. А выходит, сия церковь поминки по сыну. — И снова, в который раз вспомнился поход с царем к Микуле Святу. — Вот когда Иван Васильевич слободку слезами залил!»
И еще одна мысль поразила:
«Ведь он собственной рукой истребил корень своего рода. Внука ли, внучку ли — во чреве сыновьей жены, а потом самого сына… Один блаженный Федор остался».
Зима, глядя на дела человеческие непотребные, до того взъярилась, что кресты на церквах от мороза звенели.
В такой-то мороз привезли гроб царевича Ивана Ивановича — в Москву, в соборе похоронить.
На другой же день после похорон царь созвал Думу и явился перед нею, как в опричнину, в черной рясе, с лицом синим, озябшим, с глазами потухшими. Подошел к трону, постоял в задумчивости перед ним, но сел.
— Изнемог я от моего несчастья, — сказал Грозный. — Ничто мне на этом свете не мило, ничто не дорого… Примите золотые вериги власти, вручите их избранному вами. Мономахова шапка тяжела стала для моей головы.
Бояре пришли в великое смятение, пали перед царем на колени, и старший в царском синклите Никита Романович Юрьев сказал ответное слово:
— Государь! Царь великий! Крепость и надежда наша, не мыслим без тебя не токмо, как управиться с государством, но даже дышать без тебя не сумеем.
— Еще как сумеете, — горько усмехнулся Грозный. — Среди вас есть немало людей родовитых, мудрых. Хотя бы и тебя взять, Никита Романович, или Мстиславского Ивана Федоровича, а то и Василия Ивановича Шуйского…
— Ты, ты — господарь навеки! Ты — наше солнце! — закричал чуть не в беспамятстве от ужаса родовитый боярин и готов был голову расшибить, ударяя лбом в пол.
— Думайте, о чем сказано вам, — молвил Грозный. — На то вы и Дума, чтобы думать, а я поеду к Троице, преподобному Сергию помолиться, принести Господу покаяние.