себя скомороший тон, но Степан Михайлович остановил:
— Не трещи! Мы к вам, Анна Степановна, по делу. Вчера на собрании огородников Ситцевой решено урожай с каждой третьей гряды пожертвовать раненым воинам того самого госпиталя, над которым вы шефствуете. И вот пожалуйте, письмо со всеми нашими подписями.
Старик протянул к спутнику руку, а тот торопливо разглаживал на колене жесткий скручивавшийся лист:
— Вот-с.
— Правильно. И руку к нему приложило более полутысячи человек. Одно место, Анна Степановна, я позволю себе вам прочесть… М-м-м, вот оно: «…и решаем мы нашим урожаем с вами, товарищи воины, поделиться. Кушайте себе на здоровье этот подарок от рабочего класса глубокого тыла да поправляйтесь и набирайтесь сил для полного, окончательного разгрома проклятых гитлеровских оккупантов…» Просим тебя, Анна Степановна, передать это вашим подшефным, и пусть в субботу, к вечеру, машину присылают с корзинами под овощ, лук-порей, петрушечку, чесночок, укропец. Это мы к тому времени свеженькое соберем и в одно место сложим.
— От единоличников-с! — не без яда добавил Гонок.
— Стой, не треплись… И еще мы, Анна Степановна, вызываем ткачей на такое же дело: каждая третья гряда — раненым.
Анна молчала. Думала… Кто же не знал, с катким старанием хозяйничают соседи на своих лоскутках! Сама видела, как целыми семействами они возились около гряд. Посмеивались над ними ткачи: лоскутники, единоличники, каждая морковочка у них на счету! Да что там люди, собственная мать ее до сих пор не простила отцу это, как она выражалась, «клиньёвое одеяло»! И вот сейчас эти люди действительно, должно быть, пересчитывавшие все морковки у себя на грядах, так щедро делятся урожаем с госпиталем! Это так взволновало Анну, что она даже слов подходящих не находила.
— Спасибо! Вот спасибо! Уж такое вам спа-сибо что взяла бы вас да расцеловала!
Степан Михайлович был сам до слез растроган своей добротой и всем происходящим. Но Гонок не растерялся.
— Ловлю на слове-с, — заявил он, вытирая ладонью свой сморщенный ротик. — Эх, раньше-то, бывало, ваши ткацкие дамочки из-за меня в драку, а сейчас хоть на слове одну поймать!
Вытянув вперед губы трубочкой, он двинулся к Анне, и пришлось секретарю парткома выполнить столь опрометчиво данное обещание. — Ах, Анна Степановна, только упокойничков так целуют! — начал было Гонок, довольно облизываясь, но та уже не обращала на него внимания.
— Мне бы, батя, с тобой парой слов перекинуться.
— Ступай, Гонок, посиди в садике перед фабрикой… Миссия наша кончилась, а теперь тут — семейное, — произнес старик, с беспокойством замечая, что дочь нервничает.
— Это можно… Адью-с!
Анна усадила отца, села против него и начала, ухватив за хвостик, вертеть перед собой репу.
Старик отобрал у нее корнеплод и положил на стол.
— Это не тебе, это ткачам-огородникам подарок. Ну, так слушаю, дочка.
— Как вы, батя, до этого додумались?
— Да как? Просто… Я теперь в вечернюю работаю, так утрам вчера навестил Прасковью. Тут им как раз обед разносить стали. Суп там из пши и поджарка из сушеной картошки с тушенкой «второй фронт». Так вроде много, калорий-то, наверное, хватает, а уж больно некрасивый вид у этих калорий. А тут у меня свежая чесночина в кармане. Ну, я Пане зубок в миску и покрошил. Дух-то чесночный как по палате ударит! Тут все закричали: нет ли, дядя, еще? Ан, есть, племяннички, кушайте на здоровье! А как уходил, все и ходатайствуют: вы б нам, дядя, чесночку, любые деньги заплатим… Деньги! А где ты его теперь купишь? Ну, я из госпиталя прямо к огородникам: слушайте, люди, так и так… Вот и вся премудрость.
— И все без возражений?
— Да шумели много, а возражений — какие тут могут быть возражения?.. Уж на что вон Гонок, сроду папирос не покупал — все стреляет, — а ведь это он вчера и закричал: для раненых каждую третью гряду!
— Ну, ну!.. А Прасковья как?
— Лучше… Колька-то три дня возле ее койки высидел. Повеселела. Храбрится. А как Николай прощался, при всей палате ревмя ревела.
— Как, разве Николай уже улетел?
— А ты не знаешь? Утром… Наказал нам всем Прасковью не забывать. Да чего и наказывать-то? Наша матка теперь к ней каждый вечер бегает, и дома все: Паня да Паня… Вот, дочка, у кого учись ошибки-то признавать!
В этих словах отца Анне почудился намек.
— Многому мне, батя, у мамаши учиться надо.
И как-то сразу, без колебаний, без стеснительности, столь тягостной для самолюбивых натур, Анна принялась рассказывать отцу о том, что последнее время ее гнетет, мучает, мешает работе. Степан Михайлович слушал задумчиво. Он не интересовался подробностями, он даже и глаз ни разу не поднял на дочь, пока она говорила, и всё-таки та чувствовала: он ее понимает.
Кто-то заглядывал в партком, но она говорила: простите, занята. Кто-то звонил по телефону, но она поднимала трубну и клала на место… Когда, разговаривая с матерью, Анна сказала, что решила уйти с партийной работы, а может быть и с фабрики, — это было полуправдой. Так думала она вгорячах, а поостыв, начала понимать, как трудно расстаться с делом, которое нравится ей все больше, с людьми, с которыми она прошла всю сознательную жизнь… И в то же время она уже догадывалась, что безобразная выходка истеричной женщины была все-таки не случайной. За эти недели Лужников заметно осунулся. Частенько ловила Анна на себе его тоскливый, умоляющий взгляд и, к ужасу своему, чувствовала, что и сама, вопреки доводам разума, тянется к этому человеку. Теперь она к нему даже и близко не подходила. Когда дела сталкивали их, вела себя так сухо и официально, что тот и слова лишнего сказать не смел. Но нелегко давалась ей эта сухость и насмешливость. Вести же себя с ним иначе она не могла и, казалось, не имела права… И все-таки слухи по фабрике ползли и ползли, безжалостные, несправедливые. Это отвлекало от работы, вязало Анну по рукам и ногам…
— Батя, что мне делать? — тоскливо спросила она.
Степан Михайлович, торжественный и немножко смешной в шевиотовом своем пиджаке и старомодном галстуке, встал, потрогал дверь и, убедившись, что она плотно закрыта, начал:
— Древний мудрец Диоген жил в бочке. Друзья однажды спросили его: а что ты будешь делать, когда сломается бочка, в которой ты живешь? И знаешь, что он им, дочка, ответил? Он сказал: «Я не печалюсь, ведь место, которое я занимаю, сломаться не может».
Анна грустно усмехнулась:
— Это как же понимать, батя?
— А просто, дочка: не вешай носа. Свое место в жизни правильный человек всегда займет. И на ткачих своих не сердись: легко ли им нынче на фабрике за двоих — за себя и за мужа — гнуться? Кило хлеба на шесть частей резать, семью в одиночку тащить?.. Вот и строги нынче бабы, не при матке твоей будь это слово сказано.
— А я, разве я не баба?. Разве не те же тяготы и у меня?..
— А ты руководитель, к тебе народ особо строг. — И, берясь за свою старую шляпу, Степан Михайлович произнес: — Мой совет тебе, Анна Степановна: заявляй самоотвод. Вдвойне тебя люди за то уважать станут. — И, может быть, для того чтобы подчеркнуть, что он не навязываете этого своего мнения, а может быть, и просто торопясь закончить тягостный разговор, старик сказал: — Давно Арсения что-то не видел… Как там у него дела? Как два отца мальчишку поделили?
И вдруг, почувствовав облегчение, Анна улыбнулась широко, весело, как не улыбалась уже давно.
— Николай им тут все уладил, знаешь ведь, какой он… Они стоят друг против дружки. Мальчонка между ними мечется, а этот как вдруг захохочет: нашли, бобыли, о чем спорить!.. Кончится война — живите вместе. И малец как закричит: вместе, вместе!.. Вчера вечером Арсений с Ростиком майора на вокзал провожали… Вот, батя, кому завидую — Николаю нашему: легко он по жизни ходит…