слышал глас его в Троицкой обители: 'Игумен Сергий! помоги мне молитвою!' И святой муж стоял тогда на молитве, когда на берегах Дона Пересвет починал брань и сражал великана татарского… И сии великие судьбы смеешь ты сравнивать с твоими смутами?
'О! прискорбна ты, душа моя, прискорбна, даже до смерти!' — воскликнул Паломник. Он встал бодро, подошел к архимандриту и сказал ему твердым голосом; 'Умолкни — или мы расстанемся навеки!' — Архимандрит хотел, напротив того, говорить; тогда Паломник воскликнул: 'Слушай же и отвечай за меня: себе ли ищу я славы? Своей ли корысти жажду я? Говори, ты, судяй чуждому рабу, праведный от человеков!'
Архимандрит задумался. 'Говори, — продолжал Паломник, — говори. Не мог ли я прожить век свой счастливо и благополучно? Не всем ли пожертвовал я моему делу, всем, что только красит мир в глазах человека? Сам ли на себя наложил я обет свой? Не стоял ли ты со мною при одре князя нашего, когда он, умирая, потухшими очами не видя уже меня, искал еще руки моей, отверженный людьми, в убогой хижине, почти в рубище, и говорил мне: 'Тебе вручаю судьбу детей моих — храни их — клянись мне положить голову свою за них?'
— И ты мог исполнить обет его, оставшись их пестуном и хранителем, уча их добру и повиновению судьбам Бога, утешая их в скорби, жертвуя за них своею жизнию. Но кровь гордая кипела тогда в жилах твоих, сильна крепостью была плоть твоя и ты взял на себя дело судеб Божиих: поклялся возвратить детям твоего князя, прешедшее царство их…
'Так, но и тогда — гордился ли я? Надеялся ли я на себя, брат мой и друг мой! Я трепетал, да не увлечет меня мир, и молил Бога принять мою клятву, исключить меня из числа живых — да не будет благословения на мне, если помыслю о себе хотя одно мгновение; да превратится тогда для меня каждая капля воды в яд и каждый кусок хлеба в скорпию и змию, если вспомню о самом себе! И я оставил свет, прошел водами и землями и при гробе Господнем изрек страшную клятву мою! С тех пор, сорок лет невидим я, погиб для людей, и только ты один знаешь истинное имя мое, знаешь, что я еще живу, существую, дышу для моего обета'.
— Но видишь ли, что гордость увлекла тебя и ты не исполнил прямо молитвы князя? Не исполнишь ты и гордой клятвы своей — я предвещаю тебе! — Голос архимандрита сделался торжественным при сих словах. — Убедись, что несть на ней благодати Божией! Горе клянущимся!
'Не исполню? Доныне я не исполнил, но не было дела против Москвы, где отчаянная голова моя не была бы в залоге; не осталось страны и народа, где не восставлял бы я мстителей за моего князя; не было сердца, где не раздувал бы я гнева! Всюду — презренный, гонимый, скрытый, незримый: я был скоморохом, когда душа моя страдала; дружился, когда сердце мое отвращалось; нечистую руку татарина и литовца лобызал я, как десницу праведника! И когда, даже самые дети, внуки князя моего видели во мне только шута, безумца, соглядатая, крамольника, когда они отвергали меня, когда, наконец, иссохли слезы в очах моих, нет вздоха в груди моей, а я все еще живу, дышу одною мыслью, одним помышлением — не есть ли я орудие Бога, мученик за верность к могиле князя моего, когда и после успеха не жду я себе ни награды, ни почести от истлевших давно в осиротелом гробе костей моего князя, когда и на гроб свой не хочу я призывать благословения и памяти грядущих поколений, скрою, утаю от них все дела мои, все труды мои… И ты меня укоряешь гордостию!'
— Козни врага сильны. Испытай душу твою и во глубине ее найдешь ты укор, ибо слова твои уже указывают твое тайное, но гордое превозношение, кичение и высокоумие!
'Да, я превозношусь, так, как превозносится остов человеческий, не преклоняющий черепа своего ни пред Князьями, ни пред сильными земли! Но для чего же хранит меня еще Господь, когда уже двадцать раз мог я погибнуть на морях, в степях, в битвах, на плахе? Для чего голосу моему дает Он силу убеждения, уму моему силу победы над всеми препонами?'
— Брат Иван! не возносись… Испытуй себя!
'Я возношусь? Я, пришедший к тебе с растерзанным сердцем, с отчаянием в душе, чувствуя, что я недостойное орудие Бога…'
— Может быть отчаяние твое есть тайный призыв Господа, спасающего гибнущую душу твою? О! как эта мысль радует меня! Внемли мне, внемли… Ах! одно слово: Бог хочет орудия чистого, брат Иван, а ты, что употребляешь ты для дела своего? Заговоры, крамолы, меч поганых, вражду родных.
'Не я навожу, не я изобретаю орудия, но судьбы Божии являют их мне: я только употребляю их на мое дело. Разве я двигал орды Эдигея? Разве я возбуждал вражду между внуком Димитрия и сыном его, рассорил Василия с боярином Иоанном, грозил Новгороду, вложил честолюбие в душу Витовта?' Взор Паломника сделался мрачен; он вперил его в архимандрита. 'Не ты ли более моего, — воскликнул он, — должен страшиться Бога, что малодушно бежал мира, когда мир отказал тебе в благах любви, счастия, почестей…'
— Несчастный! что напоминаешь, что говоришь ты! — сказал архимандрит, как будто испуганный внезапным привидением.
'Я так же, как ты мне, хочу явиться тебе неумолимою совестью. Неужели ты думаешь, я не знаю, что остаток мирского обольщения привлек тебя в Симонов, что доныне мысль о Боге сливается у тебя с памятью о той, которую разлучила с тобою окровавленная тень отца ее, что при самых алтарях она разлучает тебя от Бога… Лицемер пред человеками, но трепещи, судия мой, трепещи…'
— Великий Боже! — вскричал архимандрит, — неужели единственный человек, знающий тайны души моей, хранится Тобою для того, чтобы слова его показывали мне всю неразрушимость грехов моих! — Он дико глядел на своего собеседника. — Так, вижу, что ты выше суда человеческого, — сказал он, — и суетен суд человека, непостижимы судьбы Божий. Иди, твори на что призван — но зачем же приходишь ты ко мне? Беги в советы князей, будь у них гудочником, скоморохом, паломником, советником — оставь меня!.. — Он сложил руки; уста его дрожали; он усильно творил молитву.
Собеседник его начал ходить по келье. 'Последний человек умирает для меня в мире, — говорил он сам себе, — последняя душа затворяется скорби моей… Вижу знамение кончины моей, вижу, что скоро совершиться делу моему… Приими же тогда, Господи! душу мою, яко злато в горниле, очищенную жизнию мира сего! Он только, он один из человеков мог судить меня — и он умолкнет, и не помянется имя мое на гробе моем, и за безвестного брата вознесется молитва погребальная над моим гробом…' — Паломник сел на скамейку и вдруг спокойно начал говорить архимандриту:
'Ты вскоре надеешься окончить обращение князя Константина Димитриевича?'
Как будто от тяжкого сна пробудился архимандрит.
— Вскоре, если Бог благословит, князь начнет искус свой, — отвечал он.
'Ты должен от этого отказаться'.
— Как?
'Отказаться, говорю я, и не отнимать князя Константина от мирского жития.
— Никогда не откажусь, и не могу. Он дал уже мне слово.
'Разреши его'.
— Ты хочешь увлечь его в мир?
'Должен. Князь Константин будет Великим князем и супругом дочери Иоанна Димитриевича'.
— Никогда, нет, никогда!
'Отдай его миру, говорю тебе, или насильно вырвем мы у тебя слабую душу его. Неужели ты думаешь, он даром не приехал к тебе в последние дни?'
— Куда же вы влечете его, брат Иван?
'Не на худое дело. — Паломник улыбнулся. — На Великое княжение'.
— Но князь Юрий, но дети его?
'Они не будут на Великом княжении. Боярин Иоанн уведомляет меня, что Юрий ослабел духом, а презорливый, гордый сын его, Василий, уже и теперь забывает, кому будет он обязан великокняжеским венцом. Если бы Константин был муж духом, то на другой день после ссоры княжеской мог бы уже он сделаться Великим князем. Юрию должен он дать удел, Василию Васильевичу тоже, но — он желает и страшится, хочет и не смеет'.
— Совесть, как ангел-хранитель, оберегает его от злых наветов!
'О! успокойся: совесть его давно молчит, только смелости нет, и слово, тебе данное, удерживает его: