действовали всё сноровистее, и мысль продержаться вдвоём до того, пока на завязавшуюся перестрелку подоспеют подкрепления, не покидала их. Позиция у них была удобная, с положением своим они освоились, если вообще человек может освоиться с таким положением. Всё больше и больше серых фигур, похожих на брошенные кем-то узлы старой одежды, оставались лежать в нейтральной полосе, на пустынной мостовой, поросшей травкой, убитой утренниками.
Тогда немцы подтянули миномёты. Из сада напротив они стали бить по дому и били минут двадцать. С десяток мелких мин разорвалось в верхнем этаже. Всё в доме было разрушено, переворочено, расщеплено, перемешано с обломками штукатурки. Но когда немцы снова бросились в атаку, опять чётко заработали два пулемёта, и две смертоносные завесы преградили им путь. Пулемётчики переждали обстрел в узенькой ванной комнате и, как только разрывы смолкли, через развалины подползли к своим амбразурам.
Трудно сказать, что думали о них немцы. Померещилось ли им, что они имеют дело с целым гарнизоном, или что наткнулись на замаскированный дот, или просто упорство этих двух людей сломило их наступательный дух — трудно сказать. Но они отказались от попыток прорваться к дому атакой. Подвезли три орудия и стали обстреливать дом прямой наводкой.
После каждого выстрела Таракуль кричал приятелю в соседнюю комнату:
— Я жив, а ты?
И тот спокойно и брюзгливо, словно отмахиваясь от комара, отвечал:
— А мне что сделается!
Но после одного, особенно гулкого, разрыва, встряхнувшего весь дом и наполнившего его душным облаком известковой пыли, Начинкин не ответил товарищу. Таракуль бросился к нему. Среди обломков мебели, штукатурки, кирпича, разбросав раненые ноги, лежал грузный пулемётчик. Он пытался подняться, но не мог и всё падал назад, широко раскрывая рот, точно давясь воздухом.
— Ранен, — сквозь зубы процедил он.
«Что ж делать?» — пронеслось в мозгу Таракуля. Выходит, он остался один. Бежать? А он, раненый? А пулемёты? Да и как убежишь с этаким верзилой на плечах?! Мозг работал быстро, точно, как всегда в такие минуты. В следующее мгновение Таракуль уже волочил друга вниз, в подвал, куда они ещё вначале снесли ящики с патронами, как выразился хозяйственный Начинкин, на всякий случай. Сюда же перетащил Таракуль пулемёты, диски. Он установил их в том же порядке, как и наверху, высунув стволы в прямоугольники отдушин.
Сектор обстрела у них теперь стал меньше, но зато массивные своды старинного купеческого подвала надёжно прикрывали их. Когда всё было сделано, Таракуль почувствовал страшную усталость. Он лёг на пол и некоторое время лежал неподвижно, прижимаясь разгорячённым лбом к холодному камню.
В это время раздались глухие взрывы, от которых всё здание подпрыгнуло, и страшный треск над головой. Это рванула серия авиабомб. Немцы вызвали на помощь пикировщики, и взрывная волна обрушила дом. Груды кирпича, щебня завалили подполье, но массивные своды подвала выдержали.
Таракуль и его раненый товарищ остались живы, оглушённые, контуженные, погребённые под обломками, отрезанные от мира. Придя в себя, Таракуль осмотрелся и обошёл подвал.
— Могила, — сказал он глухо, обращаясь к товарищу, с закрытыми глазами лежавшему у стенки.
Начинкин открыл глаза.
— Дот, — просто ответил он, посмотрел на одну амбразуру, на другую и добавил: — Да ещё какой дот-то, только вот гарнизон маловат.
При всей безвыходности положения, в котором они очутились, у них теперь было одно преимущество: они могли не опасаться нападения с тыла. Груда развалин надёжно закрывала их от снарядов. Разве только прямое попадание авиабомбы грозило им. А кто из бывалых солдат боится прямого попадания!
Юрко Таракуля обуяла жажда деятельности. Он получше установил пулемёты в амбразурах, поставил под них ящики, чтобы можно было сидеть. Ящик с патронами волоком подтащил к раненому товарищу, который вызвался заряжать диски. Сам же Таракуль, бегая от одной амбразуры к другой, следил за тем, что делается на улице.
Должно быть, сильно поразили они немцев своим упорством. Ещё долго после того, как дом был разбит авиацией, не решались к нему приблизиться. Когда же немцы, наконец, снова поднялись в атаку, их встретил огонь всё тех же двух пулемётов, упрямо бивших теперь откуда-то из-под развалин…
Стреляли Таракуль и его раненый товарищ. Но раненый, хотя и слыл в роте человеком железным, быстро слабел и, лишаясь сознания, бессильно падал у амбразуры. Тогда Таракуль бегал от одного пулемёта к другому и простреливал обе улицы. В сыром подвале ему стало жарко. Он сбросил шинель, потом гимнастёрку, потом рубашку и, по пояс голый, с чёрным от пороховой гари и пыли, измождённым лицом, на котором по-негритянски сверкали глаза и зубы, с мокрыми кудрями, свалявшимися в комья, отстреливался бешено и самозабвенно, пока Начинкин не приходил в себя и, карабкаясь по стеке, не поднимался к пулемёту.
Два дня мерялись так силами два советских бойца, похороненные под развалинами, и целая немецкая часть, снова и снова пытавшаяся наступать на бесформенную груду кирпича и штукатурки, превращенную солдатской волей в крепостной бастион. Обладание этими развалинами стало для немцев делом престижа.
Всё труднее и труднее было гарнизону дома. Уже больше суток прошло с тех пор, как был по-братски разделён последний сухарь, отыскавшийся в вещевом мешке запасливого Начинкина. Не было воды. По ночам они слизывали языком иней, оседающий на камнях подвала. Давно была докурена последняя щепотка табаку, вытряхнутая из уголков карманов. И, что всего хуже, на исходе были патроны.
— Вызовут танки, вот тогда плохо будет, — сказал Начинкин, когда они, вскрыв цинку с патронами, снова набивали опустевшие диски.
Начинкин был уже совсем слаб, и тугая пружина дискового механизма всё время выскальзывала из его рук.
— Что ж, пропадать — так с музыкой! — ответил Таракуль, сверкая своими жёлтыми белками.
Он тоже слабел от голода и недосыпа, но ещё держался и только иногда, чтобы экономить энергию в слабевшем теле, на целые часы замирал, точно каменел, у амбразур так, что в эти минуты казалось: живут у него только глаза и уши.
— У тебя в голове всё музыка. Не с музыкой, а с толком. Что без толку-то шуметь, кому она нужна, такая музыка! Жизнь-то человеку, чай, одна отпущена!
Начинкин не переставал трудиться над зарядкой дисков. Иногда, в горячую минуту, он даже ухитрялся с помощью друга подниматься к пулемёту, садиться на ящик и стрелять. Но мысль о смерти всё чаще и чаще приходила ему на ум. И ему хотелось сказать товарищу, этому молодому молдавскому виноградарю, с которым судьба свела его, что-то такое большое, значительное, мудрое, что созревало в эти часы в его душе и что никак, ну, никак не хотело укладываться в слова.
— Человек не должен умереть, пока он не сделал всё, понимаешь? Всё, что мог… Всё, — сказал он, наконец, мучаясь нехваткой слов и опасаясь, что друг не поймёт его.
Он заставил Юрко затвердить адрес его семьи и фамилию доброго знакомого, директора того завода, на котором он работал перед войной. Он взял с бойца слово, что ежели тот выживет и вернётся с войны, обязательно разыщет он семью и расскажет жене об этих вот часах, что найдёт он и директора и поведает ему о том, как погиб в Сталинграде минский токарь.
С этим директором у Начинкина были какие-то сложные отношения. Они были чуть ли не друзьями, но в первые дни войны, когда завод эвакуировался на восток, токарь отказался ехать с заводом. Он заявил, что останется и будет защищать город. Вот тут-то директор и сказал ему что-то такое обидное, чего Начинкин никак не мог простить. Повесть очевидца о том, как сражался солдат Начинкин, должна была посрамить директора и опровергнуть его обидные слова.
Но — как истые бойцы — о смерти они между собой не говорили и всё больше гадали о том, когда и откуда ждать им выручки.
А в выручку они верили, несмотря ни на что.
И действительно, теперь, когда из-за нехватки патронов слабели во время атак голоса их пулемётов, сзади дружно бухали миномёты, и чёрный густой забор частых разрывов вырастал перед домом, преграждая немцам путь к нему.
Голодные, изнывающие от жажды, совершенно измотанные бессонницей, они слушали этот близкий и