на улицу четырьмя окошками. Все на нем: оконницы, ставни, крыльцо, конек крыши — украшено затейливой деревянной резьбой, а сверху на шесте поднял хвост жестяной петушок.

— Тут, тут, стучите крепче — глуховат он, а внучка до кооперации побегла! — кричит издали молодайка, полные ведра которой как бы предсказывают успех экспедиции.

Стучим. За матовой изморозью, покрывающей стекла, мелькает чье-то лицо, в сенях слышится мягкая шаркающая поступь. В двери сам поэт. Несколько мгновений он неподвижно осматривает нежданных гостей, а потом произносит ласковым голосом:

— Милости прошу в избу.

На нем кожаный фартук, весь в золотистых опилках. Длинные волосы по-старинному прихвачены ремешком, чтобы не лезли на глаза, не мешали. На лбу очки.

— Вот апостольским промыслом занимаюсь, столярничаю, — поясняет он. — Школу тут моим именем окрестили… Так вот, из Твери в эту школу портреты писателей начальство прислало. Писатели прибыли, а рамок для них нет. Мастерю вот рамки. Не кнопками же Некрасова или Толстого к стене пришпиливать. Нехорошо, неуважительно.

Несколько мастерски сделанных, прочно сшитых рамок стоит у стены. На полу курчавятся стружки. Пахнет смолой, свежими хлебами, печным дымком.

Жилье, как и сама жизнь этого человека, разделено на две части. Пятистенный дом разрезан переборкой пополам. Жилая половина совсем крестьянская. К русской печи прижалась деревянная кровать с подушками в пестрых ситцевых наволочках. У двери на гвоздях — хомут, сбруя, пила. Старый полушубок свисает с полатей. Возле большого стола — самодельные стулья, лавки. В простенке в черных рамках фотографии родичей: бородатые коренастые мужчины с напряженными лицами, женщины в сатиновых жестких, будто бы стеклянных, кофтах, солдаты с медалями, вытянувшиеся по стойке «смирно». Меж пестрядинными дорожками проглядывают белые, чисто выскобленные полы. За занавеской возле печи верстак, с которого хозяин дома не торопясь прибирает сейчас инструмент.

За дощатой, не доходящей до потолка переборкой, — как говорили в те дни «на чистой половине», — изба имеет совсем иной вид. Это жилье сельского интеллигента, человека со скромным, но хорошим вкусом. Полки с книгами режут комнату поперек. У окна, выходящего во двор, письменный столик. На нем, под старинной лампой с зеленым козырьком, рукописи и томик Белинского, раскрытый на статье о Кольцове. В простенках — фотографические портреты Толстого и Горького, оба с дарственными надписями. Чувствуется, что хозяин любит порядок, чистоту. Книги уложены аккуратнейшим образом. Как в библиотеке, авторы выстроились строго по алфавиту. Многие томики с дарственными надписями.

Пока я все это разглядываю, у печки звонко грохочет сброшенная охапка дров. Тихо ступая в валенках, поэт появляется в дверях. Щеки, лоб разрумянились на морозе. На лохматых бровях и ресницах бисеринки оттаявшего инея.

— Богатствами моими интересуетесь? Есть, есть что посмотреть. — Своей большой рукой он как-то очень бережно снимает с полки том Толстого, раскрывает, показывает размашистую надпись: — Видите? Бывал я у НЕГО. ОН ко мне хорошо относился, — хозяин дома как-то особенно произносит «него», «он», словно пишет эти слова большими буквами. — Перед тем как из города в деревню сюда вернуться, а это уж, поди-ка, лет тридцать пять тому назад было, приехал я к НЕМУ. ОН долго ходил со мной по парку, все расспрашивал, как да почему бросаю город, почему меня к хлебопашеству тянет и не забыл ли я крестьянского дела… Очень ОН одобрил, что я к сохе возвращаюсь, и книгу вот надписал: «Поэту-пахарю Спиридону Дрожжину от Льва Толстого. Дружески»… Видите?

Рассматриваю автографы Толстого, Горького, Леонида Андреева, Глеба Успенского, Гаршина, Златовратского, и, пока я занимаюсь интересным этим делом, хозяин задумчиво говорит:

— Полагаю, нет такой второй литературы, как русская, — ширь, размах. Ведь как прежде писали! А сейчас бывает… Вот тут один теперешний, летом мне книжку прислал…

Говоря это, поэт отправляется к тому месту полки, где выстроились авторы на букву «П». Я холодею, начиная догадываться, о какой книжке идет речь. И в самом деле, он извлекает мой тощий труд со столь претенциозным названием. Все это я вижу как в худом сне, а главное — проснуться нельзя и деться некуда.

— Прислал вот. Надписал: «Вам на суд», — безжалостно продолжает хозяин. — Читал, читал — ничего не пойму, какой уж тут суд — вот ведь как написал. Может быть, его, как араба какого, сзаду наперед читать надо… Балуются вот, а на тетрадки ребятишкам бумаги не хватает…

Я смотрел на своего грозного судью и все старался понять, узнал он меня или не узнал. Может, и сцену эту разыгрывает нарочно. Но на старческом лице, обрамленном серебряными волосами, ничего, кроме простодушного недоумения. Должно быть, когда я представился, он не расслышал моей фамилии. Собеседник и автор столь безжалостно раскритикованной книжки явно были для него разные люди.

Что греха таить, заходить с ним в кабинет я больше не решился. Обосновавшись в жилой половине избы, мы долго и не без удовольствия слушали, как из жерла трубы старого граммофона Вяльцева, Варя Панина и другие уже давно умершие знаменитые певицы пели романсы и песни, написанные на тексты хозяина дома. Их оказалось много, простых, бесхитростных дрожжинских текстов, переложенных на музыку и запечатленных на старых, заигранных пластинках. Поэт вместе со мной растроганно слушал старые, сипящие и трещащие мелодии. Расшевеленный воспоминаниями, он трубным, хрипловатым голосом читал свои старые и новые стихи. В числе их прочел и только что в ту пору написанное, неопубликованное и даже еще не законченное:

…Мы, певцы крестьянской доли И гнетущего труда, Песен радости и воли Не певали никогда. Потому и не певали, Что от юности не знали В жизни тягостной своей, Кроме горя и печали, Никаких счастливых дней…

Тем временем внучатая невестка его — разбитная молодая женщина — бросила на стол льняную скатерть, поставила тарелки. Обед был простой, крестьянский: щи, каша. Щи ели с кашей, заправляя льняным маслом. Яичница с крупно нарезанной колбасой шкварчала и брызгалась маслом на сковородке — это уже по случаю гостя. Водку поэт сам наливал из зеленоватой поллитровки, причем, раскупоривая бутылку, он одним ловким ударом ладони вышиб из нее пробку. Пил он охотно, но не хмелел: только розовели уши. Завершилась трапеза крынкой топленого молока, холодного, коричневого, душистого, с крепкой, будто бы жестяной, пенкой.

Потом на столе тоненьким голосом замурлыкал самовар свою самоварную песню. Поэт пил чашку за чашкой, вытирая со лба пот льняным полотенцем, лежавшим у него на коленях. Теперь уже не приходилось задавать ему вопросы. Старик разговорился, и, так как беседа перебрасывалась с темы на тему, я с удивлением убеждался, насколько широк круг интересов этого человека, восьмидесятилетие которого исполняется на днях. Новые книги советских писателей… Сельскохозяйственная коммуна, организовавшаяся где-то в верховьях реки Шоши, где Дрожжин уже успел не раз побывать… Сельсоветские дела, в которых поэт принимал горячее участие… Школа крестьянской молодежи как новая форма образования, очень ему нравившаяся. Народные суды. Оказывается, он был бессменным народным заседателем, и процессы, в которых он участвовал, помогали ему, пожилому человеку, наблюдать все новое, что приходило тогда в деревню. И он радовался этому новому, хотя, по его собственному признанию, и не совсем еще понимал его.

— «Мой», «моя», «мое» — на этом вся деревня наша держалась, — говорил он. — «Наше»-то — как оно, будет ли действовать?.. Лентяев-то, чужеспинников не наплодим? А? Есть такое у меня опасение… А

Вы читаете Силуэты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×