— Так, завтра оденьтесь обычно, так сказать, повседневно. Слышите? — напутствует мастер…
— Люсик, Люсик, у той девушки из Харькова, о которой я тебе вчера рассказывал, оказывается, в волосах седая прядь. Как интересно… Седая прядь! Название для трагической поэмы!
Люсик Лазаревна приносит на подносе хлеб, нарезанный сыр и кружки с молоком.
— Прервем, нужно подкрепиться.
Присаживаемся к столу. За едой он похож на какого-нибудь старого кузнеца или каменщика, отдыхающего от трудов своих. То, что написал, смотреть не дает: дурная примета, сглазить можно…
Сегодня поговорили о его мастерстве. Могу записать нечто любопытное.
— Почему у меня такой быстрый ударный мазок? Да потому что это, по-моему, лучше всего проявляет и цвет и форму. Разом, вместе. Это лучший способ передать и то, что видишь, и то, что ощущаешь. В живописи и в особенности в портретах нельзя быть болтливым… Картины нужно созерцательно рассматривать. Рассматривать! А изучают только чертежи.
Рассказал ему недавний случай. Однажды привелось печатно поиронизировать по поводу одного художника-натуралиста — человека до того в произведениях своих старательного, что по его портрету можно точно установить артикул материала на пиджаке его модели. После этого я навестил в больнице своего доброго знакомого — знаменитого физика, которого недавно изобразил этот художник. Мы сидели с ним в больничном садике, и физик, известный как человек с хорошим художественным вкусом, вдруг стал пенять мне на эту статью.
— Вы портрет мой видели?
— Видел.
— Ну, и как?
— Похожи.
— Похожи! — сердито проговорил физик. — Разве можно так говорить о высочайшем произведении искусства: «Похожи!» Я этому художнику глубоко благодарен за его шедевр. Его портрет меня, можно сказать, сейчас спасает. У меня бессонница, снотворные уже не действуют. И вот я гляжу на этот портрет и начинаю пересчитывать волосы в своей бороде. Иногда насчитаю сотню, иногда больше и засыпаю. Великолепное творение. Могучая кисть. А вы — «натуралист».
Рассказав это, я убедился, как весело может смеяться Сарьян. Смеяться тоненько, заразительно, как смеются дети. Он положил кисти и помассировал затекшие пальцы.
— Художник, о котором вы говорили, напоминает мне одного человека, которого я знавал во Франции. Он по заказу мебельщиков на полированной поверхности столика изображал дымящий окурок, таракана или просто плевок. Так ловко изображал, что даже вблизи от настоящего и отличить нельзя было. За такие штуки богатые дураки большие деньги платили. Им приятно было разыгрывать гостей. Просто золотой дождь шел на этого ловкача… Вот и этот портрет тоже, о котором вы говорили. Я его видел. Там действительно все волосы на бороде пересчитать можно, а образа носителя бороды нет. Я не знаком с этим физиком и ничего о нем, кроме бороды, художник мне не рассказал.
Потом, взявшись за кисти и уже работая, высказал свое кредо: точность, лаконизм, никакого пустословия в красках. Не прорисовывать, скажем, морщинки или веточки на дереве. Освободить суть вещи, предмета от мешающих, рассеивающих внимание подробностей. Воображение зрителей само дорисует все, что недосказано. Приглашать зрителя в соавторы. В этом отношении великолепны французские импрессионисты.
— Я ведь с некоторыми из них был знаком, — вдруг говорит он.
— И не под чье не попадали влияние?
— Боже упаси! Можно любить многих, но ни к кому нельзя попадать в плен. Подражатель, сколь талантлив он бы ни был, никогда не художник… Вот вы говорите: краски Сарьяна, краски Сарьяна. А нет таких красок. Я всегда в поисках, всегда ищу и краски и самые простые и прочные формы для передачи живописного существа, и цель моя — не поразить, удивить или эпатировать зрителя, а простыми средствами, избегая всякой нагроможденности, достигнуть наибольшей выразительности, передавая свои ощущения. Это, по-моему, и есть первооснова реализма. Так говорили и мои учителя Коровин и Серов…
Любопытная была беседа. Сейчас вот, когда на сон грядущий записываю эти мысли, стараюсь воспроизвести их как можно четче.
Сегодня в первой половине сеанса писал без передышки больше часа, а потом ушел за перегородку, поставив передо мной кувшин с вином, глиняную кружку, и положил отличный альбом с репродукциями своих юношеских работ.
Ранний Сарьян! Египет… Турция… Персия. Целая живописная поэма о Востоке. Но это не Восток французских ориенталистов и не Восток Редьярда Киплинга. Это Восток Сарьяна. Это Восток не увиденный и изученный, Восток, живущий в крови. Лаконизм, чистота тонов, восточная гамма цветов. Просто полуденным жаром веет от некоторых из этих полотен, от угольных теней на раскаленном песке.
— Что вы думаете о Гогене? — спрашиваю я, когда он вновь принимается за работу.
— О Гогене? Что о нем думать. Великий художник. Я видел его. Большой талант. — Мастер, щурясь на полотно, делает длинную паузу и наконец, после нескольких бросков кисти, продолжает: — Но на Востоке Гоген был гостем, умным, добрым, проницательным гостем. Он отлично изучил Восток, а я — он… Восток, у меня в крови. Зажмурюсь — и перед глазами краски и образы Армении, пейзажи Закавказья, целые картины, которые я мог бы написать в Москве или в любом ином месте без натуры. А Гоген, Гоген именно ориенталист. Великий ориенталист.
И как бы уже для себя, не отрываясь от работы, обобщает:
— У каждого настоящего художника, что бы он ни писал, за какие бы темы он ни брался, должно быть что-то свое, особенно им знаемое, особенно ему дорогое. У Сурикова — Сибирь, у Левитана — Средняя Россия, ну и так далее. Они, конечно, могли писать и итальянские пейзажи и парижские бульвары, но в каждом живет свое заветное, в чем они особенно сильны и в чем им легче выразить себя.
— Не понравилось, да?.. Ну, говорите откровенно.
— Мне кажется, не совсем похоже, что ли.
— Холст — не зеркало, а я — не фотограф, — произнес мастер без тени обиды или огорчения. — По