Он подождал, но Арилье продолжал молчать.
— Они как стекло, эти дочери, — сказал Ланьядо. — Приученные слушаться, тихие. У меня было две, и с обеими я переспал. А потом меня изгнали. Мои соплеменники — они хотели побить меня камнями… но сперва они утопили мою старшую дочь. Знаешь, как у нас это делают? Сперва шьют платья. Длинные, длиннее человеческого роста. С двойной, с тройной юбкой. Очень красивые, как для невесты, только лучше, и кружево везде, и вышивка, и даже камни. Много камней. Очень тяжелые камни, говоря по правде, и их кладут везде, и юбки ими обшиты. Потом приводят женщину… Хорошенькую маленькую девочку, на самом деле. Ей было двенадцать лет, моей малышке, а второй — восемь, и ее тоже привели, посмотреть, как будет тонуть ее сестра. На нее надели это платье и столкнули в воду. А второй просто сломали шею. Она была порченая. Это я испортил ее.
Арилье молчал.
Ланьядо спотыкался, налетал в темноте лицом на стволы деревьев, несколько раз даже падал, но эльф настигал его и поднимал с земли, и пинками гнал дальше.
— Я сбежал, — сказал Ланьядо. — Я не стал дожидаться казни. Хотя многие отцы так не делают. Обычно тот, кто спал с собственной дочерью, сперва смотрит, как она погибает, а потом и сам отдается правосудию. Так нарочно заведено в наших краях, понимаешь? Ты перестаешь хотеть жить, когда видишь, как умирает та, которую ты любил двойной любовью. Но только не я. Я всегда хотел жить. Я ушел.
Арилье оступился и чуть не упал. На мгновение он ослеп, и сразу же его охватил дикий ужас: ему показалось, что пленник воспользовался этой возможностью и сбежал. Но когда зрение вернулось к Арилье, он увидел, что Ланьядо топчется на месте. Он тяжело дышал и, судя по голосу, все еще улыбался:
— Ты меня слушаешь, эльф? Когда я удрал от наказания и оставил моих соплеменников в дураках, я пришел к Церангевину, к великому Мастеру, в Калимегдан. Я не все рассказал ему — всю правду знаешь только ты один, — но все же открыл ему достаточно, чтобы он задумался над выбором: оставить меня или выбросить вон. Церангевин добр, он никого не выбрасывает вон… Он сделал со мной кое-что, — добавил Ланьядо и вдруг оборвал рассказ.
Арилье стоял рядом с ним. Так близко, что ощущал его дыхание. От Ланьядо пахло странно — не как от тролля, горьковатым дымком костра и свежепролитым пивом, и не как от эльфа, соленой свежестью, и не как от человека, сладковатым потом; нет, от подручного Церангевина доносилась тяжкая трупная вонь.
— Я не могу умереть, — сказал Ланьядо, беззвучно хохоча. — Ты понял, наконец, тролль-эльф? Ты догадался? Долго же ты соображал! Ведь ты — такое же извращенное соединение несоединимого, как и я, мог бы понять и раньше. Твоя девчонка ткнула меня ножом в шею, но я не умер. — Он похлопал себя по белой повязке, охватывающей его горло. — Видишь? Кто бы выжил после такого удара?
— Ты, — сказал Арилье.
— Нет смерти для таких, как я, для тех, кто служит Церангевину, — продолжал Ланьядо. — Я не боюсь тебя. Мне не страшны твой меч и твоя веревка, эльф. Я просто хочу спасти девчонку. Ты понимаешь? Она — дочь Морана, его маленькая девочка, его двойная и извращенная любовь. Если только он увидит ее… какой хорошенькой она стала… когда подросла и сделалась похожей на маленькую женщину… — Теперь Ланьядо уже хохотал во всю глотку, запрокидывая голову, словно бы в поисках звезд среди листвы, и странно откидываясь назад всем корпусом. — Если Моран увидит ее, такую юную, с такой сладкой кожей, с такими ясными глазами, — разве ему не захочется замутнить эти глаза поцелуями, разве он не соблазнится слизать сладость с ее щек? Ни платье, набитое камнями, ни кружева, ни ленты, ни тесьма, — ничто не спасет тогда Енифар. Никто не должен спать с собственной дочерью… А я бессмертен.
— Не верю, — сказал Арилье и одним взмахом меча отрубил ему голову.
— Если ты хочешь жениться на Деянире, только скажи, — произнес Джурич Моран, опуская на колени зачитанный томик «Братьев Карамазовых».
Авденаго даже головы не повернул. По настоянию Морана, он занялся чисткой столового серебра. Для этого он купил специальное средство и тонкие резиновые перчатки. На столе в столовой была расстелена газета, на газете лежали две погнутые ложки, покрытые зеленым налетом, очень мятый кофейник из сомнительного металла (предположительно, серебра) и подставка для яйца в виде половинки шишечки с устрашающим количеством пупырышек, причем каждый пупырышек, по мнению Морана, нуждался в особо тщательном уходе.
Авденаго предложил было замочить все это дело разом в кислоте, а потом вытащить и поглядеть, что получится, но Моран решительно воспротивился.
— У меня викторианское настроение, — сообщил он. — Желаю, чтобы лакей в перчатках сидел в столовой и, развлекая меня легкой болтовней, чистил мое столовое серебро.
— Ага, викторианское, — проворчал Авденаго, — так что ж вы сами Достоевского читаете?
— А кого я должен, по-твоему, читать? — возмутился Моран. — Королеву Викторию?
— Королев не читают, — сказал Авденаго. — Это все равно что читать автомобиль или там дом.
— Некоторые субъекты, между прочим, не без пользы для себя как раз и читают дома, автомобили и людей, — сообщил Моран. — Но не я. Достоевский, к твоему сведению, жил практически в викторианскую эпоху, только не в той стране, где надо. Если не хочешь отведать розги, натягивай перчатки и за работу, ленивое животное.
— Угу, — сказал Авденаго.
— Что значит — «угу», тоскливый барсук? — осведомился Моран.
— Это означает согласие, — объяснил Авденаго. — И я не тоскливый барсук, если на то пошло, а викторианский лакей.
— Так-то лучше, — одобрил Моран.
— Настолько викторианский, что даже не стану намекать на происхождение вашего серебра.
— То есть? — нахохлился Моран.
— Вы же вчера весь день пропадали где-то.
— Не где-то, а на помойке, — сказал Моран. — Точно. Добывал серебро. И добыл, между прочим!
— Ну да, — сказал Авденаго. — Точно. Добыли. А я-то еще думал, с чего это от вас помойкой пахнет!
— Это потому, что я там рылся. И добыл.
— Если уж вам так необходимо было семейное серебро, так купили бы в антикварном, — рискнул Авденаго, которому ужас как не хотелось чистить погнутые ложки сомнительного происхождения.
— Я должен экономить средства, — разволновался Моран. — Я не могу тратить деньги впустую, особенно теперь, когда ты лишил меня последнего источника дохода.
— Да это я так, к слову предложил, — сказал Авденаго, демонстративно зевая. — Семейные ценности — они… — Он запнулся, не зная, что добавить.
— Можно подумать, на помойке — не семейные ценности! — взъелся Моран. — Ты сегодня точно хочешь отведать кнута! Это близость Сенной так действует. Здесь били женщину кнутом, крестьянку молодую. И ее призрак до сих пор витает. Вчера вот я шел — и точно, витал. А?
— Угу, — подтвердил «тоскливый барсук».
— Любой, кто выбрасывает нечто на помойку, является членом какой-либо семьи, — продолжал Моран. Он все никак не мог успокоиться. — Следовательно, любой найденный на помойке предмет представляет собой семейную ценность. В антикварных магазинах они все какие-то искусственные, — прибавил, подумав, Моран. — Нет в них налета подлинности, если ты понимаешь, о чем я.
Авденаго нехотя кивнул. Кажется, он понимал.
И вот, когда викторианский вечер был в разгаре, и две ложки уже вовсю блестели начищенными поверхностями, Моран вдруг откладывает книгу и задает подобные ужасные вопросы!
— Деянира? — переспросил Авденаго. — Но с чего вы взяли, будто я вообще хочу жениться!
— Не можешь ведь ты до конца дней своих прислуживать мне!
— Почему?
— Потому что я загоню тебя в гроб. Потому что ты проживешь лет до тридцати, а потом сразу гроб.
— Да почему же? — опять спросил Авденаго.