хрустели под ногами черепки битой посуды, кричали перепуганные дети.
Молодой хозяйки не было дома.
Колмакова встретила Елизавета Григорьевна. Держалась она со сдержанной приветливостью, с тем спокойным достоинством, которое дает человеку сознание своей правоты.
Приоткрыв дверь в соседнюю комнату, она сказала негромко:
— Танюша, Ниночка, одевайтесь, идите гулять.
Из спальни вышли девочки. Старшая, худенькая, бледная, с рыжеватыми косичками, робко поздоровалась, присела на краешек дивана. Она неотрывно, хмуро, исподлобья смотрела в лицо Колмакова.
Младшая, синеглазая, румяная, в темных кудряшках, с застенчивым любопытством выглядывала из- за ее плеча.
— Танюша, я что сказала? — строго, но без раздражения повторила бабушка. — Одевайтесь и идите гулять.
Девочки послушно, но с явной неохотой поднялись и ушли в коридор. Вскоре хлопнула входная дверь.
— Жаль, Томочку вы не застали…
Елизавета Григорьевна присела на диван, провела ладонью по густым, без единой сединочки, темным волосам, поправила на виске пушистый завиток. Подняла на Колмакова синие печальные глаза.
«Черт, неужели?!» — ахнул про себя Колмаков.
— Не ее ли я сейчас повстречал у калитки? Такая из себя… в белой шали?
Губы Елизаветы Григорьевны дрогнули сдержанной горделивой улыбкой:
— Ну, коли заприметили, значит, она…
— Сколько же ей лет? — удивленно спросил Колмаков.
— Десятый год замужем… — неопределенно ответила Елизавета Григорьевна и тяжело, горестно вздохнула. — При ее жизни с Иваном Поликарповичем, от таких переживаний, ей бы уже старухой выглядеть можно. В меня, видно, зародилась: как ни тяжко, а виду все же не теряет… Первые годы они хорошо жили. Я в ихнюю жизнь не вмешивалась. Матери много ли надо? Жили бы дети дружно, были бы счастливы. Я ведь, Петр Захарович, троих вырастила. Вдовой осталась молодая. Всю жизнь в них вложила, ото всего отказалась, лишь бы их на ноги поставить. Всем образование дала, в люди вывела.
Поначалу и Иван Поликарпович ничем своего характера не оказывал, да и не на что ему было обижаться, какая уж там ревность? С первого года дети пошли, заработок у него небольшой был, что она видела? Нужда, заботы… Засела в четырех стенах, горшки да пеленки… Ни они в люди, ни люди к ним. Чтоб никто красоты ее не видел, чтобы, спаси бог, не поглядела она на кого…
Томочка учиться мечтала, образования законченного она не получила, здоровьем была очень слабенькая. Девочки подросли, Томочка говорит:
«Ваня, пойду я учиться или хоть на работу пусти…»
Ну, тут и началось. Я приехала, посмотрела на ее жизнь, сердце кровью обливалось, а чем поможешь? Детьми связана по рукам, по ногам, да и боялась она его… Он ведь до ужаса мстительный… Такие-то они всегда мстительные.
Конечно, Томочка — женщина красивая, а он из себя невзрачный. Надо было по себе жену брать, если уже характер такой ревнивый. Я про него ничего плохого сказать не могу. На работе его ценят, с людьми он уважительный, спокойный. И вина в рот не берет. Дочек любит. Одна беда — ревность. Люди-то не знают, а он ведь, как заревнует, делается вроде как не в себе. Такую, извините за выражение, чушь начнет собирать… то профессора какого-то придумает, то генерала.
Елизавета Григорьевна внимательно, испытующе посмотрела в лицо Колмакова.
— А подумал бы он своей сумасшедшей головой: кому она нужна с двумя детьми да с расстроенным здоровьем? Вы не смотрите, что она с виду такая полненькая да свеженькая. Он ее до полного расстройства нервной системы довел.
Она всхлипнула и торопливо поднесла к глазам платок.
— Сейчас я ему поперек горла встала. Одно твердит. «Уезжайте, мамаша…» А как я могу ее оставить?! Подумайте вы сами, Петр Захарович, как же я могу уехать?!
Елизавета Григорьевна, рыдая, припала головой к валику дивана.
— Успокойтесь, Елизавета Григорьевна, ну, не надо… успокоитесь… — морщась от жалости, бормотал Колмаков.
Уж чего не переносил он, так это женских слез. Особенно самых горьких — материнских слез. Но Елизавета Григорьевна быстро справилась с собой.
— Вы только не подумайте, Петр Захарович… — торопливо отирая платком слезы, снова заговорила она, — не подумайте, что я в нем нуждаюсь. Я пенсию получаю, и кроме Томочки у меня еще двое детей. Дочь старшая, Зинаида, научный работник, и сын Шурик, недавно на инженера закончил. У обоих у них дети маленькие, я им обоим до зарезу нужна. У Зинаиды для меня и комната отдельная. Я, конечно, понимаю: Иван Поликарпович партийный, ему вроде не положено с женой разводиться, но войдите в их положение, не удерживайте вы его, пусть он ее отпустит подобру. Не будет у них жизни, Петр Захарович, неровня они…
— А дети? — хмуро перебил Колмаков.
— Что же дети? Погибать, что ли, ей теперь из-за детей?! Танька большая, не захочет с нами, пусть с отцом остается, ну, а Ниночку уж мы, конечно, ему оставить не можем. И ничего нам не нужно, уедем в чем есть, пусть все им остается, пусть только развод даст… И еще скажу, пусть в наши семейные дела никто не суется. А то и здесь тоже находятся всякие… соседки добренькие, с советами лезут. «Они, — говорят, — без вас сами разберутся лучше. Уезжайте», — говорят. А я мать. И не позволю никому совать нос в мои материнские права!
Колмаков поежился. Перед ним стояла совершенно другая женщина: взвинченная, старая, жалкая… И столько в ее глазах, в побелевшем лице было беспощадной исступленной ненависти…
— Успокойтесь, Елизавета Григорьевна, я сегодня же с ним поговорю и с дочерью вашей повидаюсь… — торопливо поднимаясь, сказал Колмаков.
— Нет, уж Томочку вы оставьте в покое! — решительно перебила Елизавета Григорьевна. — Она и так уже руки на себя наложить готова. А ему передайте: Томку я погубить не дам. Я от своих материнских прав не отступлюсь, так ему и скажите!
Заплатина приглашать не понадобилось. Сам явился. Пришел после смены, прямо от станка. Положил на стол заявление в две строчки, сел и, отвернувшись, к окну, стал ждать неизбежных вопросов.
В заявлении он просил предоставить ему временно место в заводском общежитии.
Колмаков разгладил ладонью смятое заявление, искоса поглядывая на Заплатина, положил заявление в папку.
Все в этом человеке было ему неприятно. Рыжеватые волосы, уже редеющие над высоким с залысинками лбом. Серое неподвижное лицо, щеки запали, словно после затяжной болезни… В глаза не смотрит, слова цедит сквозь зубы… И еще: шея у него болит, что ли? Поворачивается всем корпусом… по- волчьи.
Вспомнилась встреча у заснеженной калитки. Миловидное личико, завитки темных волос в рамке белого пухового платка…
Да, пожалуй, не позавидуешь заплатинской жинке. При таком муженьке и красоте своей рада не будешь…
— У вас, товарищ Заплатин, есть дети?
Нужно было прежде всего выяснить, как этот ревнивец расценивает поступившую в партбюро жалобу тещи.
— Две девчонки… девять и семь лет… — Заплатин повел плечами, но головы не повернул, глаз от окна не отвел.
— Ну, и как же вы думаете?..
— Вам, товарищ секретарь, конечно, по чину положено во всех этих делах копаться… — перебил