– И вы живете здесь постоянно?
– Жила здесь всю свою жизнь. Нет, – поправилась она, – кроме тех четырех лет, что провела в монастырской школе. Мать меня сначала обучала сама, а потом я поступила в пансион в Мэрисвилле.
– Вот как! Но отчего в Мэрисвилле? Разве нет школ поближе? Хотя бы в Сан-Жозе или Сан-Франциско?
– Все мои тетушки Эспинозы и бабушка воспитывались в монастыре «Нотр Дам» в Мэрисвилле, – объяснила девушка степенно. – Когда моя бабка была молода, Мэрисвилль был больше, чем Сан-Франциско, Лос-Анджелеса еще не существовало, а Бениция была главным городом штата. И в глазах моей матери и матери моего отца Мерисвилль остался единственным местом, где молодые девушки получают образование, – закончила она со смехом.
– Ваша бабка, вероятно, могла бы рассказать много любопытного о старых временах, – заметил Кент.
– Ее уже нет в живых.
– А нравилась вам жизнь в пансионе? – спросил Кент, поднимая глаза на собеседницу.
Он теперь полулежал, облокотясь на руку, и лениво рисовал узоры на песке острым краем раковины.
К Жуаните как-то сразу вернулась ее прежняя сдержанность.
– Да, очень нравилась, – отвечала она коротко и сухо. Кент угадал причину этой перемены в ней. Он слишком много спрашивал, и она уже рассердилась на себя за излишнюю откровенность. Надо поправить дело.
– А я вот не особенно любил школу, – заговорил он, словно не замечая ее сухости. – Правда, только до последнего года ученья. Зато потом, в колледже, я провел чудные годы. Я родом из Принстауна, мое имя, Фергюсон, Кент Фергюсон. На втором курсе я стал писать и… – Он вдруг запнулся, лицо его омрачилось. – Это было семь лет тому назад, – добавил он затем, хмурясь и улыбаясь в одно и то же время.
– И вы продолжаете писать? – спросила заинтересованная Жуанита после минутного молчания, во время которого она с некоторым удивлением посматривала на его вдруг ставшее серьезным лицо.
Кент внимательно изучал узор на песке.
– Я работал… в одной газете, – сказал он неохотно. – Но в настоящее время я занят другим делом… Выходит, вы, – вдруг переменил он тему разговора и с улыбкой поднял глаза, – вы – последняя в роду Эспиноза?
Улыбка его не имела ничего общего со словами, которыми они обменивались, точно так же, как и ответная улыбка Жуаниты. Улыбка и взгляд Кента говорили девушке, что она очаровательна и что он, мужчина, подпал под ее чары. Сладкое волнение, смесь радости и испуга, заставили сильнее биться сердце Жуаниты и, казалось, горячее и крепкое вино разлилось по ее жилам.
Они болтали, как будто были давно знакомы, и каждое слово, каждый взгляд одного имел какую-то особенную значимость и прелесть для другого. Кент то поглядывал на нее с ласковым светом в глазах, то, следя за движением осколка раковины, которым он рисовал на песке, говорил с удивительной для него простотой и легкостью, а Жуанита, менее владевшая собой, немного возбужденная, все время радостно посмеивалась, как ребенок, увлеченный удивительным приключением.
– Так вы теперь отдыхаете? Да? И довольны отелем? Я знаю хозяина, старика Фернандеца; его дочка замужем за нашим бывшим кучером. А сам Фернандец, кажется, родился здесь, на ранчо. О, сотни их здесь родились!.. – добавила она небрежно.
– В истории Америки много романтических моментов, – сказал заинтересованный упоминанием о ранчо Кент. – Но, мне думается, ни один из них не сравнится по красоте с периодом первых испанских поселений в Калифорнии.
– В наших местах некоторые помнят те времена. Старая мать Лолы рассказывала мне о фиестах – праздниках, на которых танцы длились по три дня и три ночи. Тогда на ранчо было три тысячи овец, самые лучшие лошади и самый лучший скот во всей Калифорнии! А по утрам, – говорит старая Сеншен, – все в один час пели молитву. Мои тетушки высовывались из окон своих комнат, все девушки во дворе, все гости подхватывали гимн. Бабушка – в кладовой, женщины – на кухне, мужчины – в коррале – все пели утренний гимн на ранчо.
Кент впервые заметил, что в ее речи слышен легкий испанский акцент. Он не знал, что его больше захватывало – красота этой картины мирного существования или красота самой юной рассказчицы.
– Какой славный роман можно было бы написать об этом!..
Жуанита сказала задумчиво:
– Это было давно, и все постепенно исчезло, переменилось. Мать моя не испанка, она уроженка Новой Англии. Для нее красота – это клены, вязы, садики с кустами сирени и розовыми мальвами, снег… Видели вы когда-нибудь снег? – спросила она с жадным любопытством.
– А вы, неужели никогда?! – спросил в свою очередь Кент с искренним удивлением.
– Никогда! Подумайте, мне двадцать три года, а я никогда не видела снега!
Двадцать три года! А на вид она казалась совсем ребенком! Особенно в ту минуту, когда смотрела на Кента с выжидательной улыбкой, с детски-доверчивым дружелюбием и наивным любопытством.
– Снег очень красив, – сказал он просто.
И, отвечая на ее все еще вопросительный взгляд, Кент стал описывать, как умел, темные и холодные зимние дни в том городе на севере, где он учился в колледже, большие лампы, свет которых казался золотым в ранние сумерки, первые белоснежные хлопья, пляшущие в воздухе между старыми кирпичными домами, мягкий свет, струящийся из окон во мраке ночи. Он говорил ей о детях, розовых от холода, с веселыми криками бегающих по этому мягкому белому ковру, напоминающему мех горностая и хрустящему под их ногами, о ясной тишине зимнего утра, нарушаемой лишь звоном бубенцов саней на перекрестках. О деревцах, опушенных снегом и гнущихся под его тяжестью, о спящих лесах, где все бело, бело, бело, насколько хватает глаз…