сообщалось о «литургиях с пением молитв на народные мотивы» и «современном богослужении». Они также предлагали исповеди, и, хотя я никогда не верила в то, что какой бы то ни было человек вправе судить, заслуживаю ли я прощения, мысли об исповеди продолжали настойчиво крутиться у меня в голове, что я в конце концов решила сходить в церковь.
У отца Хеннесси был приятный голос. Немного грубоватый, но спокойный. Он говорил по-доброму и с интересом – я не заметила того, что ему было скучно, – но все же я дождалась, пока церковь не опустела, и только потом зашла в исповедальню, хотя он, возможно, уже устал слушать.
– Благословите меня, отец, ибо я грешна. Я уже не помню, когда исповедовалась в последний раз.
Говорила я долго.
– Ты можешь простить себя? – наконец спросил он. – Потому что ты знаешь, что я и Господь Бог можем тебя простить, но, если ты не простишь себя сама, это будет бесполезно.
Я кивнула, чувствуя боль в пальцах, скрюченных все это время.
– Да, отец, я это знаю.
– Ты прибегала к профессиональной помощи?
– Давно.
– И советовалась?
Я рассмеялась:
– Когда это произошло – да.
– И тебе не помогло?
– Они могли бы дать мне препараты, отец, но… – Мой голос утих.
– Вот как. – Он как будто понял. – Ты знаешь, что это не твоя вина, верно?
– Знаю. Да, я это знаю.
– И все равно ты не можешь избавиться от чувства вины.
– Да. У меня это не получается.
Он замолчал. Я ждала. Наконец он снова заговорил:
– Как и Иисуса, тебя проткнули шипами и гвоздями. Ты можешь их вытащить, но все они оставят рану. А у тебя, дитя мое, так много ран, что ты боишься стать одной большой, сплошной раной. Ничего, кроме нее. Я прав?
Я положила лоб на руки и прошептала:
– Да.
– Когда Иисуса сняли с креста, у Него тоже были раны на теле. Но любовь Отца Его воскресила. Ты тоже можешь воскреснуть.
По моим пальцам потекли горячие слезы, но у меня вырвался сдавленный смешок.
– Вы сравниваете меня с Сыном Бога?
– Мы все Его дети, – сказал священник. – Все без исключения. Иисус умер, искупая наши грехи, поэтому ты должна жить. Ты понимаешь?
Я завидовала тем, кто с радостью мог ухватиться за этот ответ, кто снова мог открыться навстречу солнцу и радости, позволить Спасителю Своей кровью отмыть их грехи. Для меня же это звучало как очередная сказка, но священнику я об этом не сказала. Пусть себе отец верит в это, даже если я не могу.
– Я устала, отец, жить этим чувством.
– Тогда позволь Господу взять у тебя эту ношу.
И снова он говорил искренне. Я снова пожалела, что просто не могу последовать его совету. Открыть свое сердце. Поверить так, чтобы жить мне стало более-менее легче.
– Извините, отец. Я просто не могу.
Он вздохнул:
– Все хорошо.
В его голосе послышалось уныние, а я подумала, что работа священником перестала приносить столько удовлетворения, как бывало в прошлом, когда католики не задавали вопросы, а просто молились.
– Извините, отец. Я хочу вам верить.
Он засмеялся:
– Об этом говорит уже то, что ты сюда пришла. А если у тебя не получается верить, не волнуйся. Бог верит в тебя. Он не даст тебе отступиться от Него так легко.
Я никогда прежде не слыхала, чтобы священник смеялся в исповедальне.
– Дело не в том, что я не знаю, куда бы мне запихнуть чувство вины. Или свои мысли, что в том была моя вина. Я знаю, что моей вины нет.
– Но ты вся в ранах.
– Да.
– И ты ищешь, чтобы кто-нибудь их залечил.
Я протерла лицо ладонями, чувствуя слезы на пальцах.
– Да, наверное.
– Моя работа состоит в том, чтобы сказать тебе, что ты найдешь это в церкви, – сказал священник. – Надеюсь, хотя бы об этом подумаешь.
Мне нравился отец Хеннесси – у него было чувство юмора.
– Если кто и смог бы меня убедить, отец, думаю, это только вы.
– Отрадно это слышать. Ты готова закончить свою исповедь?
– Да. – Я помедлила. – Только будьте ко мне снисходительнее, отец, я могла забыть, как это делается.
Он снова рассмеялся:
– Прочти покаяние, дитя мое.
– Давно это было. Я могла подзабыть слова.
– Тогда я скажу его вместе с тобой, – сказал отец Хеннесси.
Продолжать так не имело смысла. Мне это не нравилось. Мне надоело. Я больше не в силах была этого выносить. Поэтому я сделала вот что.
Отправилась к матери.
После смерти отца она переделала его берлогу. Большой телевизор теперь занимал угол, притаился там, словно паук в ожидании своей жертвы, – теперь об отце напоминал только он. Мать заменила его кресло диванчиком и содрала полосатые обои, выкрасила стены в веселый желтый цвет.
Она показала мне комнату, но не позволила в ней расположиться. Мы пошли на кухню, где она сделала нам обеим кофе и вытащила замороженный яблочный пирог. Я узнала в нем тот, что остался после похорон, и отказалась.
– У меня приготовлено для тебя несколько коробок. – Она зажгла сигарету, зажав между пальцами с французским маникюром. – Если ты их не возьмешь, я отдам в комиссионный магазин.
– Что в них?
Она пожала плечами:
– Так, всякое барахло.
Я помешала кофе с заменителем сахара за неимением последнего – моя мать его не держала.
– Тогда с чего ты решила, что я возьму это барахло?
– Потому что оно твое, – сказала она, словно это все объясняло.
Я не могу сказать, удивилась ли она или обрадовалась, увидев меня на пороге, – она ничем не выдала своих эмоций. Она затянулась, выпустила дым и зажмурила глаза так, что стали видны тоненькие морщины вокруг ее глаз.
– Ну хорошо. Я взгляну до отъезда.
Мы молча пили кофе. Мы никогда прежде так не сидели на ее кухне – два взрослых человека за чашкой кофе. Я ждала, когда же возникнет чувство неловкости, и правда стала чувствовать себя как-то странно.
Если моя мать испытывала то же самое, она это скрыла.
– Так как, Элла, где твой друг?
Я взглянула на нее, и она вскинула руки.