этого неравенства и религиозного мракобесия. Лея не в силах переступить черту, проведенную этим же неравенством. Но все же где-то в загробной жизни, как думают верующие, или в духовной абстракции, в мире высших идей справедливости, как может думать неверующий, души любящих, если их страстно влечет друг к другу, сольются, образуют единое целое.
Мистическая, идеалистическая мысль составляет самое существо этой пьесы.
Она перегружена этнографическими, жанровыми сценами, и, в сущности говоря, это не драма в обычном смысле, а громоздкий и малодейственный клубок легенд, обычаев и сентиментально- народнических сентенций.
Автор, обвиняя архаический быт в косности, сам влюблен в этот быт и любуется им. У Вахтангова нет этой любви.
Он шаг за шагом очищает основную драматическую тему от лишних этнографических сцен, выбирает в пьесе только то, что лаконично и ярко рисует духовный мир действующих лиц, сжимает четыре акта в три и рассекает внутреннюю жизнь пьесы по новому надрезу. Линия надреза идет между двух миров — не между небом (мистическими представлениями или пусть хотя бы поэтической абстракцией) и землей и не просто между миром бедняков и богачей, но между живыми, реальными человеческими чувствами и судьбами, с одной стороны, и проклятым миром прошлого с его бытом, религией, законами — с другой. Человек не может жить, не может сохранить свою прекрасную живую душу в мире угнетения, уродства и страха — вот что хочет сказать Вахтангов.
И он начинает всему в пьесе искать жизненных объяснений. Находит бытовое происхождение характеров, анатомирует поведение. Образы легенды он опускает на землю.
Ханан — это человек, требующий свободы для живых человеческих чувств. Любовью к Лее все его чувства подняты до высшей степени воодушевления и чистоты. Ханан протестует против бытовых и религиозных оков. И юноша гибнет, как обездоленный местечковый Ромео, — так морально сгорают и многие другие любящие, столкнувшиеся с бездушными законами отцов.
Ханан — человек сильной воли и мысли, хоть он и окажется бессильным в борьбе за свое право на жизнь. Обессилен он религией. Лея же слаба. Только любовь к Ханану делает Лею мужественной, но тем скорее и быстрее для нее развязка — смерть. Лея — это обреченная женственность, выросшая в теплице.
Няня Леи — материнство. В этой старушке-служанке больше теплоты и глубокого понимания Леи, чем во всех родственниках девушки, вместе взятых.
Степенный, самодовольный Сендер не потому подчинил себя всецело одному делу — накоплению золота и упрочению своего положения, что он от природы туп. Нет, он не был глупым, но стал тупым, бездушным, душевно неподвижным потому, что сделал себя рабом денежного мешка. Страсть собственника раздавила в нем все непосредственное, человеческое. Золото опустошило и ожесточило его душу.
Золото — роковая, губительная сила. Куда бы оно ни врывалось, оно несет за собой ужас и опустошение беднякам, моральное растление собственникам. И Ханан и Сендер — его жертвы. Это оно сделало таким бездушным и неподвижным, таким косным и надменным местечковое мещанство, торжественно присутствующее на свадьбе.
О чем говорят движения хасидов и нищих? Это уродливые, судорожные движения людей, раздавленных, сплющенных сапогом Сендера и привитой им идеей рока, верой в мстительного Иегову. Движения этих людей конвульсивны потому, что люди эти несчастны и запуганы. Вахтангов угадывает природу местечкового еврейского жеста. Это — физическое выражение страха и страдания.
В работе над «Гадибуком» воскресают старые споры Вахтангова с габимовцами.
Кто такой цадик Азриель? Святой? Нет, это обыкновенный человек. Он только спокойнее других и глубже их понимает некоторые вещи. И он очень хорошо знает свою слабость. Ему даже жалко себя. Но он считает, что не имеет права разрушать веру в свою святость, иначе распадется окружающая его человеческая масса — хасиды. Этой верой он должен поддержать в других слабые человеческие силы. Артист Варди очень хорошо принимает замысел Вахтангова, и в его исполнении Азриель оживает, как простой и жалкий в своей беспомощности человек.
Но другой исполнитель роли Азриеля, Цемах, хочет всерьез изображать святого, цадика, творящего чудеса. На репетициях противоречия углубляются. Габимовцы, близкие к сионизму, наконец-то получили свою библейскую пьесу, неужели им теперь отступить?
Но что же делать Вахтангову? Отказываться от пьесы? Нет, работа начата и будет закончена.
Уже найден индивидуальный ритм каждого действующего лица. И постепенно этот ритм становится все более театральным, подчеркнутым. Он ложится в основу поэтической и музыкальной формы спектакля.
Новые находки родились из преодоления непонятности языка.
Евгений Богратионович как-то бросает актерам:
— Ну зачем вам этот древний язык, когда его не понимают зрители?
Но улыбается и добавляет:
— А впрочем, мы сделаем язык нашего спектакля понятным для всех!
Вахтангов добивается такой интонационной и ритмической выразительности, чтобы смысл каждой фразы не вызывал сомнений даже без слов и даже вопреки им.
Для тренировки он заставляет повторять какую-нибудь простую фразу, например:
— Будьте добры, налейте мне чаю…
А мысленно в это время сказать и так, чтобы собеседник это отлично понял:
«Я вас нежно люблю, и вы это чувствуете».
Или:
«Вы мне противны, убирайтесь прочь».
«О, как мне больно!»
«И вам не стыдно?»
И так без конца идет импровизация… Студия начинает походить на веселый сумасшедший дом. Темпераментные, возбужденные актеры мысленно спорят, объясняются в любви, делятся важными, волнующими мыслями, а вслух произносят при этом только самые случайные слова, не имеющие ничего общего с мыслью и чувством. Евгений Богратионович беседует тем же способом, смеется, поправляет, объясняет, требует, чтобы речь была мелодичной и сама мелодия выражала бы смысл, — даже одна чистая музыкальная мелодия без слов! Зато потом, как наполнено звучат реплики пьесы, каким свежим и весомым оказывается каждое слово, выражающее мысль и чувство…
Вахтангов организует, направляет течение действия ритмом, почти математически рассчитанным рисунком движений, четкостью речи, наконец, музыкой.
Вокруг рояля собирается вся «Габима». Композитор Энгель играет. Вахтангов начинает петь, актеры подхватывают хором. Проносятся вереницей музыкальные образы синагоги, нищих, свадьбы, Сендера и ликующих Ханана и Леи. Пение увлекает. Образы песен становятся ощутимыми, как зримые видения.
Вахтангов приходит на репетиции собранный, напряженный, но иногда находит себя и других не готовыми. Тогда он просит рассказывать ему еврейские легенды. Садится за стол и слушает, окруженный актерами. Кто-нибудь начинает рассказывать. Другие продолжают. Про ходит час, три, четыре часа. Света не зажигают. Одна легенда рождает другую. Вокруг стола создается ощутимая атмосфера легенды… Наконец, Евгений Богратионович шепотом просит начать репетицию.
Обычно репетиция происходит вечером. Евгений Богратионович приходит больной и усталый после другой работы. Иногда его подолгу ждут. Но бывает, что первый вошедший в студию еще днем ученик слышит в комнатах тихую музыку — звуки любимой армянской песни Евгения Богратионовича. За роялем согнулась худощавая фигура учителя. Приходят второй, третий ученики, собирается вся труппа. Вахтангов все сидит и импровизирует. Актеры рассаживаются по уголкам, на окна, на скамейки и на полу около рояля. Сгущаются сумерки. За окнами темно и брезжут огни. В комнате полумрак. Кто-нибудь, чаще всего актриса Элиас, запевает песню. И забывают о времени. Несколько часов длится песня. Затем кто-нибудь что-то расскажет. Так проходит весь вечер, пока не пора расходиться.
Репетиции «Гадибука» подходят к концу. Традиционная «мхатовская» реалистическая форма