— Поль, все, что можно, ты уже извлек из этого «папочки». Переходи на что-нибудь новенькое. Обновляй свой талант.
— Звоню тебе, чтобы сказать, что я ошибся. Я не давал тебе никаких писем с отказом от литературной премии. Да и с чего бы…
— С самого начала я бьюсь как рыба об лед, пытаясь тебе это доказать.
— Не с чего мне было это делать, потому что написал мою вторую книгу ты. Не первую, а вторую. Вот почему она лучше раскупалась. Ты собственноручно ее написал.
Вот тут я почувствовал, что я и вправду смог его удивить.
— Да что это за новые бредни? Кстати, ты знаешь, как тебя теперь называют в «Капар Аншене»? Маньяк из Каньяк-дю-Косса.
— Ты автор «Жизни». Так говорят в некоторых газетах, и у меня есть черновик, написанный твоей рукой.
— Поль, ну, в общем, Алекс… Я хотел сказать — Эмиль. Хватит. Я тебе не давал никакого черновика, не знаю, о чем ты говоришь.
— В Копенгагене.
— Что в Копенгагене?
— Знак любви.
— Какой знак любви, дерьмо собачье?
Это его любимое выражение: дерьмо собачье — он всегда громоздит одно на другое.
— Ты помнишь, когда у меня был приступ отверженности? Когда я чувствовал себя отвергнутым целым миром, и прежде всего тобой?
— Я не обязан помнить все твои приступы. Я не веду летопись.
— Вспомни, в Копенгагене. Ты согласился переписать начало книги своей рукой. В черную тетрадь. В знак любви, в знак признания меня? Я знал, что ты был на последнем дыхании, опустошен, загнан в угол… Поэтому, кстати, ты и ездил к доктору Христиансену. Ты уже не мог писать. Я сделал это за тебя. Достаточно меня мурыжили. Я сделаю заявление и скажу, что автор — ты.
Я даже не оставил ему времени на инфаркт, повесил трубку сразу.
Им еще меня не поймать.
Я принялся разыскивать тетрадь, где были его записи. Я ее не нашел. А ведь где-то она должна была существовать.
И тут я чуть не заработал тот самый инфаркт, который готовил Тонтону.
Ко мне! На помощь! Убивают!
Я прыгнул в поезд и вечером был у него в Париже. Его не было дома. Он прыгнул в поезд и был у меня в Каньяке.
Мы пытались прозвониться друг другу, но у нас все время было занято, каждый из нас пытался дозвониться до другого.
В конце концов дозвонились.
И завопили одновременно одни и те же слова:
— Сволочь!
И еще:
— Это тебе так не пройдет! Я на тебя в суд подам!
И наконец:
— Ты ошельмовать меня хочешь!
И повесили трубки. Я побежал к своему новому адвокату. Я сказал ему, что у меня отец украл рукопись, что он пытался присвоить себе мою книгу, что он распространяет слухи, делая вид, что их опровергает, и нагромождает опровержения и что я хочу подать на него в суд.
Он даже собирался убить меня, чтобы спокойнее было, как он уже убил этого белоказака.
Адвокат сказал, что он отказывается вести мое дело. Он отказывался представлять в суде такого мифомана. По его словам, выходило, что я веду себя некрасиво. И даже подло. Тонтон-Макут не обкрадывал трупы.
Я завопил, что все великие романисты, от первого Толстого до последнего, обкрадывали трупы. Пили кровь и эксплуатировали человеческие страдания.
— Я Эмиль Ажар! — вопил я, стуча себя в грудь. — Единственный, неповторимый! Я творение рук своих и отец своих творений! Я сам себе сын и отец! Я никому ничем не обязан! Я сам себе автор и тем горжусь! Я настоящий! Я не газетная утка! Я не псевдо что-то: я человек, я мучаюсь и пишу, чтоб больше мучиться, чтобы больше дать литературе, миру, человечеству. Когда речь идет о творчестве, чувства, семья не в счет! Важна одна литература!
Меня укололи.
Я позвонил доктору Христиансену. Его не было на месте. Это был заговор. Я побежал к другому адвокату и рассказал ему, что мой дядя хотел меня убить, чтобы украсть с моего трупа первый том «Тихого Дона».
— Павлович, у вас паранойя!
— Не называйте меня Павловичем, я Эмиль Ажар, единственный настоящий Эмиль Ажар!
Меня укололи.
До доктора Христиансена мне удалось дозвониться на следующее утро. За три дня до этого он погиб, спасая младенца на пожаре, такой он замечательный человек, но тут он был мне нужен.
— Он пытается…
— Знаю, знаю, он мне звонил.
— А, так он сознался?
— Он сказал мне, что вы помешались и что вам надо срочно в больницу.
— Вот видите, видите! Он посадит меня в больницу и развяжет себе руки! Доктор, в общем, вы же понимаете, что в общем-то для меня эта Гонкуровская премия!
— Я понимаю, для вас она имеет большое значение.
— Признание! Слава! Свобода!
На другом конце провода доктор Христиансен молчал. Он наслаждался.
— Эмиль Ажар, у меня для вас хорошая новость. Вы и раньше были здоровы, но теперь вы выздоровели окончательно. Вы совершенно нормальный человек. У вас нет никаких нарушений личности. Никаких следов чувства вины. Отныне для вас виноват другой. Виноваты другие. Вы ни при чем. Можете быть свободны. Объявляю вас здоровым.
Меня парализовало от ужаса, но мне было плевать, по телефону не видно.
— Доктор, — сказал я с достоинством. — В этой истории я — не главное. Бабки, слава — мне плевать. Я хочу одного: чтобы весь мир прочел мою книгу.
Здорово я это придумал. Главное — не я. А книга. На авторов всем плевать. В счет только то, что автор подарил свое творение миру.
Я чувствовал себя хорошо.
Я чувствовал себя чистеньким.
Я чувствовал себя правильным.
Я отдал себя Франции, человечеству. Человечество дало мне свою боль, а в обмен я дал ему книгу. Мы квиты.
Блин, литература важнее нас всех.
Никогда еще я так хорошо себя не чувствовал. Мне было так хорошо, что даже немного страшно: никто меня не преследовал, даже при Понтии Пилате. Неужели я выдохся? Исчерпался, подумал я. Снова