других-то кабинетах ты бойко проповедовал, посмотрим, как будешь вести себя здесь.
На протяжении всего пути, с того момента, как его вывели из отдела кадров, посадили в легковую машину и привезли сюда, Павел молчал, хотя его и спрашивали о чем-то.
В первые минуты сердце сдавило неприятной тревогой, но после краткой молитвы, им овладел покой.
Начальник привычной рукой заполнил страницы установочными данными и, уже мягче попрощавшись с Павлом, вышел. Вслед за ним вошел в кабинет милиционер и, посмотрев на Павла, сказал:
— Молоденький еще, а уже успел чего-то напроказить. Ну пойдем, голубчик, не захотел спать у мамы на кровати, у меня тут есть для таких — перина на дубовом пуху.
Проведя его по тускло освещенному, узкому коридору, открыл ключом дверь и скомандовал:
— Заходи!
Павла не смутил металлический звон замка и скрип тяжелой, обитой железом двери, на огромных крючьях, все это не отличалось от своей, домашней. Когда же, за его спиной, эта дверь захлопнулась и закрылась чужой рукой, сердце почему-то непривычно дрогнуло. В лицо ударило зловонием от незакрытой параши, водочным перегаром и едким запахом никотина от прокуренных стен, потолка и окурков, разбросанных по полу камеры. В полумраке, на каменных нарах бредил пьяный человек, перепачканный в собственной блевотине, издававший бессвязное мычание.
Ужасом охватило юную душу Павла от всего того, с чем встретился он первый раз в своей жизни, перешагнув порог камеры. Долго он стоял у двери, не решаясь сделать и шагу вперед. Несколько раз ощупывал себя в сомнении: не сон ли это? Но это была та жуткая действительность, которой стали заполняться страницы его чистой неиспорченной юности, в которой ему суждено было бороться за жизнь, и формироваться как духовно так и физически.
Спустя несколько минут, когда первая волна отчаяния прошла, Павел шагнул в середину камеры и попробовал молиться, но чувство, не испытанного ранее удручения, сковало его душу так, что он тихо произнес только несколько слов:
— Боже мой, Боже мой, что же со мной будет дальше? Укрепи меня! Я не знаю, что мне делать?! — брезгливо опустившись на нары, сел. Успокоение медленно стало овладевать его душой, и он, уже внимательнее, стал осматривать камеру.
Первым делом, Павел поднял крышку с пола и накрыл зловонную парашу, поднялся на нары и открыл под потолком форточку единственного окна. Свежей струей воздуха обдало его испуганное лицо, а с нею влился в сердце тусклый свет утешения. Камера медленно стала освежаться от удушья.
В другом углу Павел заметил обшарпанный остаток метлы. Взяв его в руки, он решил смести мусор с нар и окурки, смердящие на полу, но когда дошел до человека, подумал, что здесь нужна вода, чтобы смыть нечистоты, наляпанные вокруг нечистого пьяницы.
С веником в руке, он подошел к двери, постучал в нее, чтобы попросить воды у милиционера. На стук его долго никто не отзывался, наконец, в двери что-то царапнуло, и прямо перед ним открылась кормушка. Павел объяснил о невменяемости пьяного и попросил воды. Не выслушав объяснения, милиционер залпом ответил:
— Ты что, не знаешь? Уборка камер делается утром, на оправке (время утреннего туалета у арестантов). Нет воды! — и захлопнул перед носом Павла кормушку.
Павел собрал окурки на лист грязной бумаги и бросил в парашу, потом сел на нары и решил обдумать свое положение, но никакие мысли в голову не шли. Так, опустив голову, он слушал биение собственного сердца. Через несколько минут послышалось в двери щелканье замка. Вошел прежний милиционер, оглядел пьяного человека, сплюнул на пол и сказал Владыкину:
— Переходи в другую камеру, утром он сам за собой уберет, ж-и-в-о-т-н-о-е!
В другой камере, хотя накурено было не меньше, но кругом было прибрано, и на нарах сидели несколько человек, увлекшихся какой-то игрой, слепленной из пайки хлеба.
Войдя, Павел облегченно вздохнул и, отвечая на многочисленные вопросы арестантов, заметно оживился. Весь остаток дня он провел с людьми в беседе, а ночью, несмотря на голые нары, крепко спал до утра. Утром, после оправки и традиционной раздачи пайки (черного хлеба с селедкой), арестанты приступили к завтраку. Павел же ни к чему не мог прикоснуться. Никак не мог привыкнуть к новому образу жизни, прожив здесь два дня. Ему казалось, что все это, просто шутка, что противники, убедившись в беспомощности своих попыток, отпустят домой. 'Да и вообще, это ведь безумие — двадцатилетнего парня, ни за что бросить в этот кошмар', — так рассуждал он, сидя в углу на нарах.
— Вла-ды-кин, выходи! — открыв камеру, крикнул милиционер.
Проведя через двор, Павла подвели к кабинету начальника милиции.
— Заходи! — крикнул ему тот же милиционер. Павел открыл дверь. В кабинете стояла с заплаканными глазами мать и, увидев сына, бросилась к нему навстречу.
— Павлуша, сыночек мой, как ты осунулся на лицо-то, чай, били што ль?
Павел от неожиданности растерялся, и, обнимая мать, на ходу спешил успокоить ее:
— Да нет, мамань, никто и пальцем не тронул, пока слава Богу, а Господь-то! Просто… сильно волновался, — но, взглянув на стоящего рядом начальника, подумал; 'Зачем я при нем буду открывать свою душу'. И уже вслух закончил, — за тебя переволновался.
— Ну, вот что, Владыкины, оставайтесь здесь, беседуйте. Это вот, ты забирай с собой, долго придется тебе здесь жить, — указал он Павлу на вещи, лежащие на столе, — а мне некогда, я пойду. Потом приду и закончу с вами, — с этими словами он вышел из кабинета, и мать с сыном остались вдвоем.
— Ну, как ты тут, сыночек мой, не оробел? — спросила Луша сына.
— Нет, мама. Конечно, сразу-то, все как будто замерло, я даже ничего сообразить не мог. Как ни говори, а ведь сроду я не видел того, что здесь пришлось встретить, но Господь утешил. Ведь не за преступление я здесь, видно, Господь определил мне такую судьбу. А как дома-то? — спросил Павел.
— Ой, не говори, — начала Луша, — ведь, тут же, как тебя взяли, через час-два приехали за мной, прямо на завод, привезли домой и дома все переискали до ниточки, больно уж книги-то твои пересматривали. Чевой-то там взяли с собой, я уж, теперь-то, и не помню чего, да ладно, э-э-эх! — махнула мать рукой.
— Ну, что ж, сыночек, коль по Божьему пути решился итить, то уж не сворачивай. С отцом, матерью век не проживешь, а с Богом-то — везде рай. Вон, погляди на Иосифа, какие мытарства принял мальчик, а все перенес, да и напоследок был правой рукой царя. И братья его бросили, продали, и женщина-то, посмотри, как на него обозлилась, да и в тюрьму бросили парня-то, а вот Бог был с ним. А мне, думаешь, легко тебя от груди-то материнской оторвать? Я сама готова за тебя в камеру-то пойтить, да вот, сынок, каждому свой крест Спаситель дает. Ведь, не напрасно, Спаситель сказал-то всем нам: Кто душу свою погубеть ради Меня и Евангелия, тот соблюдеть ее. Держись, сынок! Бог ни за что не оставить тебя. Будь верен до смерти. А ты послушал-ба, что народ-то про тебя говорить, ведь гудут, как пчелы, все слова-то, какие ты в клубе говорил, про Христа вспоминають. Держись, сынок, трудно тебе придется, но истины не оставляй! Молись, и ничего не бойся!
Так, без единой слезы, мать утешала сына своего, благословляя его на страдания. А когда они наговорились, то преклонили колени и горячо помолились Богу. В молитве Луша благодарила Бога за то, что Он призвал Павла к покаянию и, обняв сына, прижала его голову к груди, произнося над ним материнское благословение.
Когда начальник вошел в кабинет, они уже стояли на ногах, и Павел складывал свои пожитки в котомку. Он был поражен тем, что мать без слез прощалась с сыном и, ободряя его, наставляла, чтобы он не стыдился своих уз, но с радостью переносил их, за имя Христа. Так началась скитальческая жизнь юноши Владыкина, который, всего полмесяца назад, решился отдать сердце и всю свою юность Господу, раскаявшись осознанно, сердечно.
Вскоре, после свидания с матерью, за Павлом пришли, чтобы перевести его в городскую тюрьму. Тюремный работник объяснил юноше, что надо идти по улице, не останавливаясь, не уклоняясь ни направо, ни налево, и, взяв в руку револьвер, приказал идти вперед.
Вначале Павел смутился, но тут же сердце наполнилось радостью, легкая улыбка не сходила с его уст. Открытым взглядом он смотрел на все окружающее. Каждое здание, угол улицы, знакомый садик — все