незаметно берет ржавый гвоздь, к которому сегодня утром сам приделал деревянную ручку из сучка бузины.
— Из ничего ничего не рождается, — повторяет тем временем Паль, — поэтому и там, дома, кто-то должен начать, притти на помощь товарищам. Россия дала сигнал, и я понял, что время пришло, и попросил тебя сделать это; казалось, все очень просто. Но когда я попытался ступить ногой на ржавую колючую проволоку, то сразу понял, что первый шаг всегда самый трудный. И все же я не представлял себе, как это трудно. Можешь надо мною смеяться, Карл, но теперь мне опять кажется, что я сам справился бы лучше. Как при бритье: всегда бывает больнее, когда тебя порежет другой.
Карл Лебейдэ улыбается.
— Ну что ж, дружище, — говорит он, — действуй сам.
Вильгельм Паль с выражением страдания, вызывающим у приятеля глубокую жалость, сидит, откинув голову и прислонившись спиной к стене воронки.
— Конечно, мы, помимо всего, обессилели, — говорит Паль. — Ноги едва держат, а тут еще и морозы, и тоска смертная целый день, нет теплой воды, чтобы выстирать белье, — прямо хоть подыхай, Карл.
Он закрывает глаза.
— Если бы ты не шарил по полевым кухням, у меня, па-верно, уж и сил но было бы вставать поутру. А-а-а! — кричит он вдруг, широко открыв глаза. — Что ты делаешь?!
Карл Лебейдэ показывает на гвоздь, торчащий в ботинке Паля. — Все кончено, — говорит он нежно, — гвоздь вонзился в мясо по крайней мере на глубину сантиметра, сынок. Теперь посиди спокойно минут пять. Все остальное — в руках господа бога, ведь это он выдумал кровообращение.
Паль побледнел, его трясет от страха.
— Хорошо, что все позади, — говорит он, — ты великолепно сделал это. Только вот с сердцем неладно. Но так надо было. Это было правильно задумано, и вот… Люди, которым это дастся легко, собственно, даже по понимают, па что они идут. И ведь это же пустяки. Наше дело, дело пролетариев, стоит и по таких жертв.
— Вот у тебя и опять краска в лице, Вильгельм. Дух могуч, а плоть слаба, — шутит Лебейдэ. — Сегодня вечером ты скажешь этому подлецу Баркопу, что попал ногой в колючую проволоку.
— Я уже недавно напоминал, во второй или третий раз, что мне нужны новые башмаки или сапоги. Как он хихикал: «Новые сапоги!»
— А если ты завтра не сможешь ступить на ногу, займешься домашней уборкой. Очистишь вместе с Науманом этот вшивый барак.
— Ступать-то я смогу. Мне уж и теперь не больно. А достаточно этой операции?
- — Это уж не твоя забота, Через два-три дня рана так нагноится, что лучше и не надо. И если доктор вздумает тебя упрекать, Баркоп объяснит, что мы совершенно беспризорны, когда нас отсылают на работу за пределами артиллерийского парка. Даже нет санитара, который позаботился бы о нас. Это сущая правда. Кроме того, совсем и не чувствуешь боли, когда пальцы от холода плотно прижаты друг к другу.
С этими словами Лебейдэ как ни в чем не бывало вынимает гвоздь из раны, осматривает его, отшвыривает сучок бузины и затаптывает каблуком железный гвоздь в трещину на обледенелой земле.
— Не выдавай нас, голубчик, — бормочет он.
К Вильгельму Палю возвращается нормальный цвет лица, оно все еще серое, но уже не такое бескровное, как несколько минут назад. Паль пытается осторожно подняться, ступить. Ничего: идет! Он будет немного прихрамывать, отчасти от боли, отчасти для того, чтобы втереть очки сержанту, а потом и врачу.
Оба вылезают из воронки и, дрожа от ветра, тяжелым шагом отправляются дальше на поиски снарядов.
Паль кивает головой: он вынужден стиснуть зубы, его начинает мучить ноющая боль.
— Разве ты не видишь, как он с каждым днем хиреет? Его хватит ненадолго. А когда Бертин очнется от своих мечтаний, то — подавись я своей подошвой — он станет на редкость полезным товарищем.
— Потерпи немного, Вильгельм, и тебе не придется давиться подошвой — ни жареной, ни моченой, — ты на-славу кутнешь. В полевом госпитале Данву — я ведь там завсегдатай с заднего хода, — так вот, в этом госпитале есть доктор-хирург, большой руки мастер. А если шепнуть унтер-офицеру при кухне, что ты мой друг, то уж он тебя накормит на славу.
Над ними, несмотря на жестокий холод, проносится самолет по направлению к востоку. Склонившись над бортом машины, молодой французский унтер-офицер с заряженной камерой фотоаппарата оглядывает местность, залитую ярким утренним светом. От его внимания не ускользают два муравья, движущиеся по вымершему полю, их
можно было бы прикончить ружейным выстрелом. Но сегодня ему дано задание сфотографировать станцию Билон-Ост, к которой теперь подвозят боевые припасы. Это, конечно, только часть задания, выполнение которого заведет его в глубь района. Изгибы Мааса, склоны гор и долины представляют благодарную цель для фотографа и позднее — для бомбометателя, который как бы подводит бомбами итог работе воздушной разведки.
Молодой художник Жан Франсуа Руар по натуре совсем не кровожаден. G гораздо большим удовольствием он сидел бы. теперь в жарко натопленном ателье на Монпарнасе или Монмартре и содействовал бы дальнейшему развитию французской живописи, для которой Пикассо и Брак открыли новые пути. Но раз он солдат, то хочет получить возможно больше впечатлений от этих бесплодных военных лет: бросить разок бомбу, увидеть и услышать, как взлетают в воздух вагоны. Там, внизу, расположен объект его сегодняшнего наблюдения. Он прицеливается острым взглядом, пластинки с шумом падают обратно в аппарат, освещение было удачно. Очень забавно будут выглядеть на фотографии ряды крыш Данву, на которые вплотную наступает полотно железной дороги с немногими вагонами. Это происходит от перспективы воздушной фотографии, законы которой, еще не изученные, дают большие возможности и картографу. На долю живописи не придется ничего, это он уже знает! Но с точки зрения военной и авиационной, треугольник Сиври — Вилон — Данву вместе с дугами и мостами Мааса представляет собой трудную задачу. Летчику, которому дано будет задание бомбить ночью поезд с боевыми припасами, придется проявить чертовскую осторожность.
Сила сопротивляемости человека ограничена. Правда, иной раз проходит много времени, прежде чем он сам замечает это, но чаще это еще до него бросается в глаза другим. Люди, в характере которых еще с детства сохранилось нечто вроде подвижничества, могут при случае поразить мир как мученики и герои выносливости. Но когда сила эта иссякает, она иссякает вконец, внезапно человек спохватывается, что все его умственные и душевные силы утрачены.
По дороге из Вилона в Сиври бредет землекоп. Конец февраля, полдень, нежнозолотистые солнечные блики пронизывают воздух, землекоп хорошо настроен. Он улыбается про себя и посвистывает, состязаясь с воробьями, овсянками и синицами. Он, конечно, выполняет поручение: не по своей воле прогуливается он на лоне природы, да и слишком холодно для прогулок. Стоит неумолимый мороз. О характере поручения, возложенного на этого бодро шагающего солдата, можно судить по предметам в его правой руке: французской яйцевидной ручной гранате и продолговатой, довольно длинной гранатной трубке из чистой меди, по форме напоминающей гриб.
— Снесите это нашему Кнаппе, — приказывает сержант Баркоп, «тюленья борода», нестроевому Бертину. — Пусть разберется. Но держите все в том же положении, в каком я дал вам, сами знаете!
Бертин знает, что эти трубки — подлая штука: они ни с того пи с сего взрываются, когда при перемене положения игла внутри падает назад или же вперед, в зависимости от угла наклона, которую такая чортова машинка получила уже при выстреле или метании. *
Сначала солдат Бертин храбро несет оба смертоносных предмета в правой руке. Мороз щиплет неподвижные пальцы, от него не спасают никакие перчатки. Наконец Бертину становится невмоготу. Кроме того, ему хочется помахать руками или записать внезапную мысль, которая не может не притти в голову под этим нежно-голубым небом. В такой обстановке с особой легкостью слагаются стихи. Он решительно прячет обе взрывчатые гранаты в карманы брюк: одну в правый, другую в левый, наблюдая за тем, чтобы