эти вещи трудно объяснить и с точки зрения борьбы за существование. Жаль, что нельзя побеседовать с вами об этом. Нам будет не хватать таких людей, как вы. Ваши стихи прекрасны, полны чувства, хотя еще очень незрелы. Но допустим, что вольноопределяющийся, доброволец Гельдерлин, унтер-офицер Генрих Гейне, лейтенант фон Лилиен-крон, вице-фельдфебель К- Ф. Мейер были бы убиты в вашем возрасте — безразлично, в результате козней или без них, — или маленький кадет фон Гарденберг умер бы четырнадцати лет от простуды, схваченной во время учебных упражнений, не говоря уже о юнкере Шиллере, который мог бы восемнадцати лет утонуть в какой-нибудь горной речушке в Швабии. Разве тогда наследие этих молодых людей выглядело бы иначе, чем ваше? Ни в коем случае. И все же, насколько мы были бы беднее, как много радости не дошло бы до нас! Мы даже не знали бы, что потеряли.
Да, вздыхает он, возникает далеко не легкий вопрос, и кто на него ответит, получит талер на чай: живут ли народы для своих талантов, или таланты для народов, так что любому Ниглю разрешается именем закона издеваться над ними? А посему посмотрим, во что же вылилась у господина Бертина встреча с вами?
Познанский раскрывает рукопись, которую дал ему Бертин. Он наливает себе полный бокал вина, снова закуривает тонкую голландскую сигару, рассматривает неодобрительно не совсем четкий почерк Бертина и принимается за рассказ, близко поднося к лампе лист за листом. Очень скоро он увлекается повестью и забывает обо всем. Мягко горит свет, за обоями скребет мышь, мимо окон, разговаривая, проходят люди. Но Познанский находится сейчас в Лесу Фосс, среди простреленных деревьев, в лощине, где две покинутые пушки жалобно простирают к небу свои длинные шеи. Среди рабочих в одежде серого защитного цвета он видит загорелое симпатичное лицо юного Кройзинга, его выпуклый лоб, спокойные глаза.
Это произведение вряд ли может быть названо новеллой; в нем нет художественно законченных характеров, нет удачно разрешенной фабулы с неожиданной концовкой. Иногда мешают стилистические шероховатости, объясняемые поспешностью работы, или крепкие выражения там, где сдержанные оказали бы более сильное действие. Но в нем схвачен образ, правильно воспринятый случайно встреченным человеком, до конца и беспощадно вскрыты факты; оно встряхивает погруженный в спячку мир, не дает ему храпеть, после того как французский снаряд унес только что обретенного друга. И оно не оставляет сомнения в том, что не на французах лежит вина за эту смерть. Ист, за жалкими фигурами командиров нестроевых частей оно обнаруживает во весь гигантский рост фигуры властителей, всех тех, кто спустил с цепи насилие, кто посмел подготовить и осуществить самоубийство Европы, тех слабоумных, для которых сосед — лишь мишень для нападения, а последним козырем в соревновании народов за обладание землей является пушка.
Своеобразное, располагающее к доверию впечатление производит также тот факт, что Бертин в первой редакции новеллы не дал себе труда придумать имена для действующих лиц. Героя зовут просто Кристофом, прочие имена обозначены инициалами, в конце четвертой страницы автор сделал для себя пометку: «Найти лучшие имена для персонажей».
Чем необходимее для художественного воздействия создание живущих своей собственной жизнью образов, чем глубже эти образы раскрывают действительно происшедшие события с их случайным содержанием, тем непосредственнее действует на читателя этого первого варианта непринужденность, с которой излагаются имена и события. Познанский мучительно и в то же время удовлетворенно вздыхает: он ни в коем случае не откажется от этого невзрачного Бертина. Бертин принадлежит к тому же лагерю, что и юный Кройзинг, что и он, Познанский, — к лагерю тех, кто непрерывно пытается исправлять мир, — и средствами, которые уже сами по себе символизируют исправление мира: правосознанием, здравым рассудком, совершенствованием языка. Смешно, но это так: тот, кто хочет действовать этими средствами, неизбежно навлекает на себя гнев злого начала и его слуг, гнев насильников, вызывая с их стороны кипучую деятельность, страсть к порабощению.
Застегивая домашний халат на округлом животе (была холодная мартовская ночь, он устал), Познанский вдруг ловит себя на том, что гневно бросается к камину, где еще пылает пламя: бросается — ибо это пламя олицетворяет врага, извечного врага всего созидающего, олицетворяет самого противника или его сопротивление, помеху, сатану. Вот он сидит, с когтями, клювом и крыльями летучей мыши, со змеиным хвостом и двусмысленным взглядом василиска, всегда готовый разразиться визгливым хохотом. Это стихия, стремительно пожирающая все вокруг себя, стихия, породившая вместе с вездесущим железом всю технику, отлившая все пушки, оглушительно смеющаяся при каждом взрыве— вот это что!
Она убила младшего Кройзинга, ранила старшего. Она угрожает Бертину неразорвавшимися снарядами, она подстерегает его, Познанского, Винфрида, старого юнкера Лихова — всех мужчин, всех женщин. Человек плохо обуздал пламя, низринувшееся с неба, да и разумом, этим небесным светочем, и заповедями нравственности, рожденными на Синае, он управлял, как мальчишка.
В этот ночной час, перед тем как лечь спать, Познанскому хочется выставить всему роду человеческому отметку как школьникам три с минусом. Да, но тем труднее будет лишиться школьника Бертина. Школьника Кройзинга пожрал огонь, та же судьба постигает каждодневно бесчисленное множество других людей. Они, как бараны, все большими и большими толпами рвутся в бушующее пламя, нисколько не заботясь об отдельных личностях, — разве это имеет смысл в такие времена? Но школьник Познанский знает: да, имеет; если вообще что-либо имеет смысл, то только это! Это всегда налицо, для этого не надо ждать прекращения пожара, а необходимо без шума, незаметно вырвать созидающее начало из когтей разрушающего.
В случае с Кройзингом пока ничего нельзя сделать; Познанский тщательно складывает листы разного формата и содержания в красновато-желтый конверт, на котором красуется пометка канцелярии в Монмеди. Сюда же он вкладывает и новеллу о Кройзинге. Но за Бертина он будет бороться до конца!
Первая часть ночи не пропала даром, вторая будет использована еще лучше: спящий человек на добрую толику умнее и деятельнее, чем бодрствующий. Открывая окно, чтобы проветрить комнату и по возможности избавить от огорчения мадам Жовен, Познанский говорит себе: для спасения человека есть средства серьезные и смехотворные, прямые и окольные, честные и непристойные. Все они дозволены; не дозволены только средства безрезультатные, подвергающие человека еще большей опасности. Здравый смысл и последняя беседа с обер-лейтенантом Винфридом говорят за то, что на Лихова ему в данное время не приходится рассчитывать; скорее — на его адъютанта (в чем он ошибается). Только Эбергарда Кройзинга можно заставить со всей энергией впрячься в это дело: ему легко будет втолковать, как тесно связана с этим свидетелем Бертином дальнейшая судьба его планов относительно Нигля. Познанский сидит на краю кровати в нижнем белье и отдувается — он может достать подвязку только через выпирающую округлость живота; красный от натуги, с перекошенным ртом, Познанский подводит, наконец, итоги: главное в данный момент — уладить дело Бертина.
Позднее, когда он уже облачился в ночную рубаху, лег под мягкое стеганое одеяло и потушил лампу, он с досадой замечает, что не погасил света в гостиной. С огнем я всегда не в ладу, подсмеивается он над собой; он встает, с трудом надевает домашние туфли, выходит и гасит свет. Как ярко светит в окна луна, она уже совсем склонилась к западу.
В сонных грезах, на фоне диковинной природы, Познанский любуется лицом Кристофа Кройзинга, хотя и не видел его никогда в жизни. Оно всплывает перед ним на фоне продолговатых листьев тропических растений, напоминая лицо путника, пробирающегося через девственный лес, в глуши которого живет спящий— Познанский; всем своим обновленным существом Познанский стремится к тому, чтобы упорядочить уличное движение в муравейнике и, с помощью белых термитов, создать такой же вид, какой открывался из его окон на круглую площадь и церковь Кайзер-Вильгельма. Лицо молодого унтер-офицера — крупное, величиной с громадную звезду, если смотреть на него глазами муравья, — повисло меж листьев агавы, увенчанных шипами, окруженное копьевидными листьями кактуса, словно жалами змей. Пальмы тянутся своими пальцами к его фуражке. Из-под красного канта и черного лакированного козырька на занятого своим делом Познанского смотрят спокойные карие глаза под изогнутыми бровями; он видит широкий лоб, улыбающиеся губы. «Меня, к сожалению, задерживают, коллега, сами видите», — произносит высоко над землей его голос. Толстенький школьник Познанский, сидя в песке на корточках, отвечает: «Наверно, у тебя есть записка от родителей; вы, кареглазые, всегда увиливаете, а мы отдувайся за вас. А