волю, — дело Кройзинга, по-видимому, сорвется. Адвокату не привыкать стать к несправедливости, она не должна выводить его из равновесия. Здесь идет речь об основах общественной жизни. Юридическую сторону дела он уже обсудил в беседе с братом — обвинителем. В этих бумагах нет никаких данных для доказательства того, что младший Кройзинг был умышленно устранен с дороги, чтобы притушить дело о припрятанных съестных припасах — мясе, сале и пиве, — попавших не в надлежащие желудки, а в те, для которых они не были предназначены. Если бы спокойно заняться этим случаем, целиком отдавшись ему, как если бы он был единственным в мире, то надо бы допросить каждого солдата в отдельности, принудить к сознанию унтер-офицеров, выведать хитростью у канцелярии, начальников рот, командира батальона об обычных сроках пребывания в наряде и часах смены и затем выяснить вопрос, почему юноше Кройзингу не разрешили отпуска для допроса, почему его дело пропутешествовало в Ингольштадт.
После выяснения всех этих подробностей мог бы выступить свидетель Бертин, было бы оглашено письмо Кройзинга, его завещание. И, наконец, адвокат силой своего слова, проникнутого убеждением, принудил бы судей к пониманию того, что меры такого рода не могут быть безнаказанно терпимы, что им, следовательно, нельзя потворствовать.
Адвокат Познанский не сомневается в том, что мог бы удачно провести такое дело, если бы за ним стояло общественное мнение, а вокруг него — народ, который неделями обсуждал бы этот вопрос, страстно споря о том, что должно победить: чувство долга или замазывание истины. Другими словами — если бы все происходило в условиях мирного времени. Мирного времени!
Познанский откидывается на стуле и презрительно сопит носом. В мирное время дело Кройзинга было бы путем к верному успеху и славе. Могло ли такое дело возникнуть в мирное время? Да, конечно, могло бы. Если вместо нестроевого батальона с кругом его деятельности представить себе большой промышленный концерн, который одевает своих рабочих в собственных универсальных магазинах, питает в собственных столовых, обеспечивает их жилищем и медицинской помощью, то и там, как в войсках у пруссаков, была бы возможность для козней и мошенничеств за счет рабочих масс. Если бы молодой Кройзинг был практикантом и будущим инженером, которого до тех пор посылали бы на опасные места работы, пока он, а с ним и его осведомленность о кознях администрации не погибли бы от несчастного случая, — если, разумеется, слегка поспособствовать, умело и хитро, такому случаю, то налицо точная копия происшествия в том виде, как оно, по убеждению Познанского, разыгралось в действительности. Горе работодателям, в среде которых произошло бы подобное преступление: в стране со здоровой системой управления они все попали бы в каторжную тюрьму, а в государстве с подорванными устоями и потрясенном столкновениями с эксплуатируемыми налицо была бы угроза массового восстания, вплоть до широких слоев населения. Такой толчок взбудоражил бы народы в Англии или во Франции, вызвал бы перевыборы в парламент и изменение системы управления. Даже в Германии такой процесс повлек бы за собой серьезные политические последствия. Ни одна из господствующих групп не осмелилась бы притти на помощь виновным. Опытный берлинец, искушенный в чтении газет, без труда мог бы представить себе при этом тон консервативной, либеральной, даже социал-демократической прессы. Так было бы в мирное время.
В доме полная тишина. Где-то за плотными обоями шуршит мышь. Познанский отлипает глоток ismia из фарфорового бокала на трех львиных ножках — в нем переливается темно-красное бордо и встает, чтобы подумать на ходу. Все эти рассуждения уместны для промышленных районов, для больших городов. Как выглядел бы такой случай, разыграйся он среди сельскохозяйственных рабочих, на задворках крупных поместий и дворянских имений в Западной Пруссии, Познани, Восточной Пруссии, Померании, Мекленбурге? Он глубоко задумывается, затем, полузакрыв выпуклые глаза, останавливается у гобелена, изображающего идиллическую сцену из восемнадцатого столетия. Сначала он не различает ничего, кроме густого плетения петель различного цвета, по постепенно разглядывает изображение человеческой ноги, ступающей на какое-то растение. В условиях сельской жизни выяснение такого дела было бы более затруднительным, более велика была бы опасность для адвоката и свидетелей; некоторые из них, как, например, евреи, были бы отведены, но в конечном счете ничего не изменилось бы. Консервативные протестантские помещики Восточной Эльбы, католические феодалы Баварии — даже и они не оказали бы никакой помощи неосторожным служащим и отвернулись бы от товарищей по сословию, плохо управляющих своими имениями.
Но во время войны несправедливость, причиненная народом народу, насилие, с которым одна группа обрушивается на другую, встают такой высокой горой, что какое-то ведрышко с нечистотами просто остается незамеченным. На карту так решительно поставлены интересы жизни как таковой, голого самосохранения, продолжения жизни правящих слоев, в конечном счете, и угнетаемых, что надо признать: право каждого отдельного существа на жизнь и честь пока отменяется, отводится на запасный путь до восстановления в правах цивилизации. Конечно, это означает возврат ко временам переселения народов, большое падение по сравнению с законодательством на горе Синае. Эта гнусная, преступная практика капитана Нигля — растрата человеческих жизней — осуществляется в настоящее время в огромных масштабах и на всех фронтах в армиях великих наций. Где уже тут возиться с отдельными лицами, господин адвокат!
И так как все заинтересованные слои населения каждодневно утверждают, будто они участвуют в этой борьбе только во имя спасения собственного существования и культуры человечества, то такому штатскому человеку, как Познанский, в настоящее время не за что ухватиться. Остается только посоветовать лейтенанту Кройзингу дождаться восстановления мира, уже сейчас озаботиться отысканием возможно большего количества однополчан убитого брата, записать их имена и адреса и выступить с обвинением тогда, когда немецкий народ, несмотря на упоение предполагаемой победой, будет склонен к тому, чтобы вновь воскресить память Кристофа Кройзинга.
Образ его не дает покоя адвокату Познанскому. Он прочитал письмо и насторожился. Под глубоким впечатлением прочитанного он изучил его тетрадку в черной обложке, которая хранит рисунки юноши, обрывки стихов, случайные мысли, мнения, впечатления, вопросы. Сначала Познанский занялся этой записной книжкой из своеобразного спорта: он любитель стенографии, которую считает разумным и похвальным изобретением, знает все системы и способы сокращений и еще в школе выдвинулся как специалист по расшифровыванию чужих почерков. Уже самая манера письма, этих карандашных штрихов, говорит ему о внутреннем складе человека. Это писал честный и простой человек, и содержание каждой страницы лишь подтверждает такое мнение. У молодого Кройзинга было свое лицо! Он выступил против несправедливости не из корыстных целей, а против несправедливости как таковой— против отвратительного пятна на теле общества, которое он любит. Да, в этом юноше сквозит прекрасная, чистая любовь к Германии. Он не искажает лица своего народа: видит его мужественные черты, видит и его слабости.
«Не понимаю, — жалуется он в одном из писем, — почему наши солдаты позволяют так обращаться с собой; ведь они не тупоумны и не лишены чувства справедливости: наоборот, они скорее, как женщины, чувствительны ко всякой обиде. Разве мы народ женственный? Суждено ли нам только знать о наших страданиях и, в лучшем случае, высказывать это? Я так не могу».
«…но эти корни представляются мне лишь в виде длинных, похожих на веревку волокон, которые обвиваются вокруг множества препятствий и лишь много времени спустя, вдалеке от первоначального места, пробиваются на свет божий, расцветая красивым цветком. Мне хотелось бы, чтобы у нас были короткие, крепкие корни и на них здоровая растительность в шипах и колючках, как защита против насилия».
В другом месте он жалуется, что «красота жизни, которая заложена в восходе солнца, звездном небе или хотя бы синеве дня, по-видимому, не оказывает влияния на нравы немцев. Какое-то время они любуются природой и затем возвращаются к привычкам, которые, вероятно, развивались бы не иначе и в подземельях. Однако Гете, Гельдерлин, Мерике и Готфрид Келлер, повидимому, всегда чувствовали, что существуют растения, ветры, тучи, потоки. Дыхание природы остается с ними и в рабочих комнатах, и в служебных канцеляриях, и на кафедре. Поэтому они свободны. Поэтому они велики».
Да, думает Познанский, мой юный друг, вы излагаете здесь что-то очень важное и правильное. Все