своими атаками попадают в смешное положение, по поводу бахвальства американцев остается только пожимать плечами. Русские уже сломлены и навсегда исчезнут из Европы, революция основательно разделалась с ними. Ни на Ближнем Востоке, ни на Балканах с русскими уже не придется иметь дела. Наконец-то победа стала осязаема: когда сконцентрированные силы немецкой армии кинутся на западный фронт, а силы Австро-Венгрии на южный, тогда дело будет в шляпе. А потом можно будет притянуть к ответу зачинщиков^ биржевиков, иезуитов, социалистов и евреев.
Нигль в восхищении слушает своего умного друга. Тут все в порядке, соглашается он, ничего нельзя возразить против таких доводов. А на масонов и евреев, по-видимому, тоже найдется управа.
— Да, — радостно и озабоченно отвечает Янш, — тут нам еще предстоит много работы: они ведь поддерживают друг друга, их водой не разольешь. А что они в состоянии сделать — об этом свидетельствуют промелькнувшие в небесах огненные письмена русской революции. Ведь еврейские банкиры по наказу «Аллианс Израэлит» поклялись погубить царизм, и еще десять лет назад они натравили Японию на могучую русскую империю. Тогда это дело у них сорвалось, тем успешнее все разыгралось теперь.
Майор Янш, растерявшись на мгновение, отвечает, что этого, конечно, утверждать нельзя, хотя тут еще раз махровым цветом распускается сатанинская хитрость евреев, но вместе с тем и их бездонная глупость: в немцах они, наконец, нарвались на превосходящего их силой противника, который видит их насквозь и уж позаботится о том, чтобы на этот раз они остались в дураках. Как раз сегодня ему, Яншу, пришлось с трудом отбить еврейскую атаку. Некий еврей, это просто скандал, сидит в военных судьях при Западной группе командования. Едва только этот господин узнал, что среди нестроевых в батальоне имеется какой-то пишущий еврей, как уже захотел вызволить его, вероятно для того, чтобы избавиться от честного немца. Ничего не подозревающий командир дал на это свое благословение. Но не тут-то было! Они натолкнулись на недремлющее око, и господин писатель Бертин подохнет прежде, чем ему удастся увильнуть от полезной работы и погрузиться в восточную лень. Это тот самый парень, который, если капитан Нигль припоминает, уже однажды дал им случай потешиться. Тогда он захотел поехать в отпуск, теперь прибегает к другой хитрости.
Капитан Нигль, в ближайшем будущем майор Нигль, вдруг закашлялся по ту сторону провода, что-то забормотал, извинился, к нему, мол, кто-то пришел с каким-то запросом… От сочетания слов «Бертин» и «военный суд» у него спирает дыхание. Перед ним отчетливо выступают ужасные своды Дуомона, долговязая фигура негодяя Кройзинга, который, к сожалению, не убит, а лишь находится в госпитале с незначительной раной на ноге. Дьявол, дьявол! думает он. Господи Иисусе, не дай ему никогда подняться, собаке, сатане!.. Он, Нигль, пожертвует восковую свечу в руку толщиной для монастыря в Эттале или церкви пилигримов в Альт-Этинге, если только Кройзинг и вся его банда околеют.
Овладев собою, он опять обращается к Яшну:
Янш, сунув желтую конфетку в рот, рассказывает, хихикая, что он великодушно предложил взамен Бертина храброго раненого наборщика — христианина. Кроме того, известно, что его превосходительство Лихов опять отправляется на Восток. Через две недели, даже через десять дней, все будет предано забвению.
Однажды утром адвокат Познанский получает дело Кройзинга из военного суда в Монмеди и — через регистратуру — отрицательный ответ нестроевого батальона Х-20. Всякий, кто читает этот клочок бумаги, не может удержаться от смеха. Смеется фельдфебель Понт, кладя его в папку судьи, смеется сам судья и писарь унтер-офицер Адлер, несмотря на свою озабоченность; смеется от души и ординарец, ландштурмист Гизекен, когда ему попадается на глаза это отношение.
— Вот это парень! — говорит он. — Ну и наворотил! И наглец же, что и говорить!
Единственный, кто не смеется, а, напротив, приходит в бешенство, это обер-лейтенант Винфрид, адъютант и племянник его превосходительства Лихова. Он сердится за непочтительное отношение к дяде, за наглое бесстыдство майора нестроевой части на том берегу и прежде всего за то, что этот отказ останется в силе.
— Если Познанский надеется, что мы вмешаемся в это дело, то он попал пальцем в небо. Может быть, в другой раз. Теперь у нас слишком мало времени, чтобы заниматься пустяками и затевать борьбу с командованием Восточной группы. Пусть он придумает другую замену для своего писаря.
Фельдфебель Понт, широкоплечий архитектор из Калькара на нижнем Рейне, уверенно улыбается.
— Нам не миновать этого Бертина, уж я чую это. — Он проводит пальцем по широкому носу. — Адвокаты умеют колдовать.
И в доказательство он рассказывает историю адвоката в Клеве, который полтора года воевал из-за двух вагонов кирпича с кирпичным заводом в Кевелере и почти разорил его.
Обер-лейтенант Винфрид продолжает просматривать донесения об отправке дивизии эшелонами.
— Познанский уж сам как-нибудь обмозгует это дело. Я не стану доводить об этом свинстве до сведения его превосходительства. Он уже всеми своими помыслами на любимом Востоке, и ему чудятся озера и хвойные леса. Если французы не расстроят наших планов, то все мы через две недели уйдем отсюда, и командование Восточной группы может… пролить слезу, вспоминая нас.
Фельдфебель Понт выпячивает нижнюю губу, бормочет что-то о большом расстоянии, которое скоро отделит их от нижнего Рейна, и, внезапно решившись, выражает желание отлучиться на три дня в короткую «служебную» поездку, чтобы повидаться с матерью. Обер-лейтенант сразу же соглашается: он не будет возражать против такого богоугодного дела. Он, Винфрид, только хотел бы узреть его здесь снова за пять дней до отбытия штаба. Понт усиленно благодарит и тотчас же начинает отыскивать на железнодорожной карте удобное место для встречи с женой Люси: ее он любит больше всего на свете.
Адвокат Познанский сидит за круглым столом в холодной гостиной, принадлежащей, собственно, аптекарю Жовену и его супруге, но местная комендатура Моифокона отняла у них эту гостиную и предоставила для жилья военному судье. В гостиной много старомодной мебели, обитой добротными тканями, — настоящие художественные произведения; лампа на высокой алебастровой подставке горит умеренно ярким светом, затененным собранным в складки шелком; портреты на стенах, добросовестно написанные провинциальными художниками, представляют членов семьи мадам Жовен, крестьян, которые при распределении дворянских поместий, не теряя времени, тотчас же после революции, приняли участие в дележе. У четы Жовен сын на фронте, замужняя дочь в Париже, им постоянно угрожают вражеские цеппелины. Их общение с навязанным жильцом ограничивается десятком слов в день. Но они находят, что этот немецкий офицер, в отличие от некоторых его предшественников, тактичен и не лишен привлекательности. Мадам Жовен как-то заметила своему супругу, что бытовые привычки этого немца почти приближаются к французским — похвала, которую мосье Жовен вынужден был умерить восклицанием: «О-ла-ла!» Но господин Познанский много времени проводит дома, пьет черный кофе, а по вечерам — красное вино, любит книги и занимается делами у себя на квартире, в убранстве которой он ничего не изменил; оп, значит, домовит, воздержан, трудолюбив, бережлив, и не будь у него этой ужасной привычки курить сигары, безнадежно пропитывающие запахом табака гардины, портьеры и занавеси, гобелены и ковры, то мадам Жовен и не желала бы для себя лучшего постояльца, пока будет длиться эта ужасная война.
Познанский — в домашней куртке из коричневого сукна; время от времени он кладет сигару с белым бумажным ободком на оловянную пепельницу и вытягивает под столом ноги в домашних туфлях. Из военной одежды на нем только длинные серые брюки с красными кантами. Толстая шея выглядывает из отстающего ворота рубашки. На ореховом столе мадам Жовен лежит папка с документами Кройзинга. Дело Бертина почти ушло из поля зрения Познанского; он займется им позже или вовсе не вернется к нему.
Поскольку уважение к интеллекту отсутствует и не приходится также рассчитывать на добрую