распятья, подвешенного к ветке.
Дюна взметнулась выше верхушек деревьев. Взбираясь по откосу, я оглянулся назад, в сторону суши, и увидел ровную лесистую равнину. Со стороны моря дюны были кочковатые, в крапинках водорослей, а вдоль северной линии бухты тонкой лентой тянулись мангровые заросли.
Отец Теренс печатал на машинке. Я позвал его по имени. Он вышел в шортах, потом снова исчез в хижине, снова появился уже в грязной белой сутане. Он удивился, что за упорство заставило меня проделать такой долгий путь по жаре.
— Что ж! — сказал он. — Идите-ка сядьте в тень, а я сейчас вскипячу котелок воды для чая.
Мы сели на скамью, стоявшую позади хибары, в тени. На земле лежали черные резиновые ласты и маска с трубкой. Отец Теренс наломал сухих сучьев, развел костер, и под таганком заплясали языки пламени.
Он был коротышкой с рыжеватыми волосами (вернее, остатками волос), и во рту у него было не так уж много потрескавшихся побурелых зубов. Он обнажил их в неуверенной улыбке. Скоро ему предстоит ехать в Брум, сказал он, чтобы пройти курс терапии от рака кожи.
Он рассказал мне, что в детстве жил при ирландском посольстве в Берлине, где его отец, патриот, втайне разрабатывал способы уничтожить Британскую империю. Темперамент этого человека и подтолкнул его сына к молитвенной жизни. В Австралию он приехал в 1960-е годы, чтобы присоединиться к цистерцианцам, недавно водворившимся в Виктории.
В это время суток он каждый день печатал: в основном письма друзьям, разбросанным по всему миру. Он давно вел переписку с одним дзен-буддийским монахом из Японии. После этого он читал, затем зажигал лампу и снова читал до глубокой ночи. В ту пору он читал «Элементарные формы религиозной жизни» Дюркгейма — книгу прислал ему один друг из Англии.
— Чистое безумие, — посетовал он. — Это же надо — элементарные формы! Разве у религии могут быть элементарные формы? Кто он был — марксист, что ли?
Он и сам писал книгу. Она должна была стать «учебником бедности». Название он еще не придумал.
Сегодня, сказал он, больше, чем когда-либо раньше, людям необходимо учиться жить без вещей. Вещи вселяют в людей страх: чем больше у них вещей, тем больше им приходится бояться. Вещи имеют свойство приклепываться к душе человека, а потом диктовать ей, как нужно поступать.
Он налил нам чая в две красные эмалированные кружки.
Чай был темным и обжигающим. Мы помолчали минуту или две, а потом он внезапно нарушил молчание:
— Ну не удивительно ли — жить в нашем удивительном двадцатом веке? Впервые в истории можно не иметь абсолютно ничего.
По правде сказать, у него имелось кое-что из личных вещей в этой халупе, но он собирался в скором времени оставить все это. Он собирался уезжать. Он слишком привязался к своей крошечной хижине, и это причиняло ему боль.
— Есть время для тишины, — сказал он, — и время для шума. Немного шума мне сейчас не повредило бы.
В течение семи лет его духовными проводниками были отцы-пустынники: затеряться в пустыне значило отыскать путь к Богу. Но теперь его куда меньше заботило собственное спасение, чем нужды других людей. Сейчас он собирался отправиться в Сидней, чтобы работать во благо отверженных.
— Я тоже испытываю к пустыне похожие чувства, — признался ему я. — Родина человека — пустыня в Африке. Возвращаясь в пустыню, он заново открывает самого себя.
Отец Теренс зацокал языком и вздохнул:
— Ну надо же, надо же! Вы, я вижу, эволюционист.
Когда я рассказал ему о своем посещении отцов Субироса и Вильяверде, он снова вздохнул и с сильным ирландским акцентом проговорил: «Ох уж эти двое! Поистине, два сапога — пара!» Я расспросил его про Флинна. Он задумался, а потом дал мне взвешенный ответ.
— Флинн, несомненно, человек гениальный, — сказал он. — У него, что называется, девственный разум. Он способен усвоить абсолютно все. Он прекрасно постиг богословие, но мне кажется, он никогда не был верующим. Он никогда не мог совершить скачка в веру. Для этого ему недоставало воображения — и это в каком-то смысле делало его опасным. Он успел нахвататься довольно опасных идей.
— Каких именно?
— Синкретизм, — коротко ответил отец Теренс. — Посещение Рима было ошибкой.
Именно в Риме Флинн возненавидел покровительственное отношение к нему белых священников, старших по званию, и с негодованием понял, как они глумятся над верованиями его народа. К тому времени, как он попал в Бунгари, он уже имел обо всем собственное мнение.
Церковь, говорил он отцу Теренсу, совершенно неверно рисует себе аборигенов людьми, погрязшими в каком-то жутком лимбе: напротив, их состояние весьма близко к тому, в коем пребывал Адам до грехопадения. Он любил сравнивать понятие «Следы Предка» с изречением Господа Нашего «Я есмь Путь».
— Что мне было делать? — спрашивал меня отец Теренс. — Прикусить язык? Или высказать ему все, что я думаю? Нет. Мне приходилось говорить ему, что, на мой взгляд, внутренний мир аборигенов очень запутанный, очень бессердечный и жестокий. Чем еще можно уменьшить их страдания, как не христианским посланием? Как еще приостановить смертоубийства? Название одного их места в Кимберли означает «Убивай их всех!», и «Убивай их всех!» — один из тех священных центров, из-за которых теперь поднимают столько шума! Нет! Нет! Нет! У этих бедных темнокожих детей есть только две альтернативы: слово Христово — или полиция!
Чернокожие люди ни в чем не виноваты. Просто в течение тысячелетий они оставались отрезанными от остального человечества. Что они знали о Великом Пробуждении, которое пронеслось по Старому Свету задолго до явления Христа? Что они знали о Дао? Или о Будде? Об учениях Упанишад? Или о логосе Гераклита? Ничего! Да и откуда им было знать? Но вот что они могли сделать, пускай с опозданием, — это совершить скачок в веру. Они могли пойти по стопам Трех волхвов и поклониться беззащитному младенцу Вифлеемскому.
— И вот тут-то, — сказал отец Теренс, — кажется, он перестал меня слушать. Он никогда не мог понять историю про ясли.
Стало уже прохладнее, и мы переместились ко входу в хибару. Над морем строем воздушных айсбергов протянулась линия грозового фронта. Молочно-синие валы глухо ударялись о берег, а над бухтой, почти касаясь крыльями волн, носились крачки, прорезывая шум прибоя высокими, будто металлическими криками. Ветра не было.
Отец Теренс заговорил о компьютерах, о генной инженерии. Я спросил, не скучает ли он иногда по Ирландии.
— Никогда! — Он простер руки к горизонту. — Здесь мне ее не потерять.
Над дверью его лачуги была прибита доска, принесенная океаном, на которой он вырезал «кельтскими» буквами две строки:
Господь, сказал он, провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не строя себе ни дома, ни кельи, но находя себе приют под стенкой колодезя.
— Пойдемте, — поманил он меня. — Я вам кое-что покажу.
Он повел меня по горкам из розоватых морских раковин — навалам племени, некогда жившего здесь. Ярдов через двести он остановился возле сливочного цвета скалы: из-под нее журчала прозрачная вода. Он поднял сутану и принялся плескаться и брызгаться, как мальчишка.
— Ну не чудо ли — вода среди пустыни! — крикнул он мне.
Я нарек это место именем Мерива. [5].
Когда мы возвращались к его хижине, из зарослей пандана высунул голову валлаби и скакнул навстречу отшельнику.