Я поужинал в «Полковнике Сандерсе» на Тодд-стрит. Под ослепительными неоновыми лампами мужчина в новехоньком синем костюме проповедовал перед подростками, видимо, будущими курожарами, с таким видом, словно приготовление цыплят покентуккски — важное религиозное таинство.
Я вернулся к себе в номер и провел вечер наедине со Штреловым и бутылкой бургундского.
Штрелов однажды сравнил изучение аборигенских мифов с проникновением в «лабиринт с бесконечными коридорами и переходами», которые таинственно и непостижимо связаны между собой. Когда я читал его «Песни», мне представлялся человек, который пробрался в этот потаенный мир с черного хода; и ему открылась умственная картина куда более дивная и замысловатая, чем все остальное, виденное им на свете. Рядом с этой картиной все материальные достижения Человека казались просто хламом — и вместе с тем она никак не поддавалась описанию.
Что делает аборигенские песни столь трудными для понимания — так это бесконечное нагромождение подробностей. И все-таки даже не очень въедливый читатель способен заметить в них проблеск нравственного мира — сродни нравственности Нового Завета, — в котором узы родства распространяются на всех живых людей, на всех его собратьев-животных, охватывают реки, скалы и деревья.
Я продолжал читать. От штреловских транслитераций текстов аранда у кого угодно глаза бы начали косить. Когда я не мог больше прочесть ни строчки, я захлопнул книгу. Веки у меня сделались будто наждачные. Я прикончил бутылку вина и спустился в бар, чтобы выпить бренди.
Возле бассейна сидел какой-то толстяк с женой.
— Добрейшего вам вечера, сэр! — приветствовал он меня.
— Добрый вечер, — поздоровался я.
Я заказал в баре чашечку кофе и двойной бренди, а вторую порцию бренди унес к себе в номер. Начитавшись Штрелова, я сам захотел что-нибудь написать. Я еще не был пьян, нет, но уже сто лет не чувствовал себя таким пьяным. Я вытащил желтый блокнот и засел писать.
В Самом Начале Земля была бескрайней и унылой равниной, разлученной с небом и с серым соленым морем и окутанной сумрачным покровом. Не было ни Солнца, ни Луны, ни Звезд. Но где-то очень далеко обитали небожители — юные равнодушные существа с человеческим обличьем, но с ногами эму. Их золотые волосы сверкали в закатном свете, как паутина. Они не имели возраста и не старились — они извечно существовали в своем зеленом, пышно цветущем Раю за Западными Облаками.
На поверхности Земли виднелись лишь ямы, которым некогда предстояло стать источниками вод. Не было ни животных, ни растений, и только вокруг родников таились мясистые островки материи: комки первосупа — беззвучные, безвидные, бездыханные, беспробудные и бессонные. И каждый такой комок скрывал в себе сущность жизни, или возможность стать человеческим существом.
Между тем под корой Земли мерцали созвездия, светило Солнце, Луна прибывала и убывала, и лежали в дреме все формы живых созданий — алость клиантуса, радужная переливчатость бабочкина крыла, подрагивающие белые усы Старика-Кенгуру: все это ожидало своего часа, как сухим семенам в пустыне приходится дожидаться блуждающего ливня.
В утро Первого Дня Солнце ощутило потребность родиться. (Тем же вечером должен был наступить черед Звезд и Луны.) Солнце вырвалось на поверхность, залив сушу золотым светом и согрев все ямы, под каждой из которых спало по Предку.
В отличие от Небожителей, эти Предки никогда не были молодыми. Это были хромые, усталые старики с узловатыми конечностями, и в одиночестве они проспали долгие столетья.
И случилось так, что в то Первое Утро каждый заспанный Предок ощутил тепло Солнца, пригревавшего ему веки, и почувствовал, как его тело дает жизнь детям. Человек-Змея почувствовал, что из его пупка выползают змеи. Человек-Какаду почувствовал перья. Человека — Личинку Древесной Моли одолело желание извиваться, Медового Муравья — щекотка, а Жимолость ощутила, как у нее распускаются листья и цветы. Человек-Бандикут почувствовал, что у него из подмышек лезут детки-бандикуты. И все эти «души живые», каждая зародившаяся самостоятельно, в своем месте, потянулись к дневному свету.
На дне своих ям (теперь они уже наполнялись водой) Предки поднимали сначала одну ногу, потом другую. Они расправляли плечи, разгибали руки, протискивали свои тела через грязь наверх. Их веки разомкнулись — и они увидели, как играют на солнышке их дети.
Грязь отвалилась от их бедер, как плацента — от новорожденного. И подобно тому, как раздается первый крик новорожденного, каждый Предок раскрыл рот и воскликнул: «Я есмь!» «Я — Змея… Какаду… Медовый Муравей… Жимолость…». И это первое «Я есмь», это первородное действо наречения имен, сделалось и отныне навеки стало считаться самой сокровенной и священной строкой песни Предка.
Каждый из Старейшин (теперь все они нежились на солнышке) выставил вперед левую ногу и выкликнул второе имя. Выставил вперед правую ногу и выкликнул третье имя. Он давал имена источникам, зарослям тростника, эвкалиптам — давал имена направо и налево, называл все вещи, вызывая их к бытию, и вплетал их имена в стихи.
Старейшины обошли с песнями весь мир. Они воспевали реки и горные цепи, соляные озера и песчаные дюны. Они охотились, ели, совокуплялись, танцевали, убивали, и, где бы им ни случилось пройти, везде они рассыпали за собой музыкальные следы.
Они опутали весь мир песенной паутиной. И вот, наконец, когда вся Земля оказалась воспета, они ощутили усталость. Вновь их конечности застыли, их сковало многовековое оцепенение. Некоторые провалились под землю там, где остановились. Другие уползли в пещеры. Кто-то пробрался назад в Вечные Дома — в те первородные ямы, которые и породили их.
Все они ушли «восвояси».
15
На следующее утро тучи рассеялись, а поскольку завтрак в мотеле подавали не раньше восьми, я решил устроить пробежку до ущелья. Воздух уже накалялся. В утреннем освещении горы выглядели бурыми и складчатыми.
По пути я прошел мимо вчерашнего толстяка, который пузом кверху плавал в бассейне. На животе у него виднелся шрам, очертаниями напоминавший отпечаток рыбьего скелета.
— Доброе утро, сэр!
— Доброе утро, — ответил я.
На другой стороне улицы на муниципальном газоне расположилось табором несколько аборигенских семей. Они освежались водой из распылителя для газонов, сидя на таком расстоянии от него, чтобы брызги долетали до них, но не тушили им сигарет. Вокруг слонялись сопливые дети, вымокшие с головы до ног.
Я поздоровался с бородатым мужчиной, который ответил: «Здорово, приятель». Я кивнул его женщине, которая в ответ сказала: «Ступай соси яйца!», прикрыла глаза и засмеялась.
Я прошел мимо бестолковых молодых тел, качавших мускулы в «Развлекательно-оздоровительном центре», потом свернул направо, пошел вдоль реки и остановился прочесть табличку, вывешенную около эвкалиптов-призраков:
Там и глядеть-то было не на что — во всяком случае, белому человеку: порванная изгородь из колючей проволоки, беспорядочно лежащие ломкие камни, куча битых бутылок на жесткой траве.
Я пробежался еще немного, добежал до ущелья, но для бега стало уже слишком жарко, и я пошел обратно шагом. Толстяк все еще плавал в бассейне, а рядом с ним плавала и его жена. Волосы у нее были в