будто отвечала не мне, а своим мыслям, которые со всех сторон освещали процесс сдачи мне койки. Кстати, это слово — «койка» — звучало как-то противно. При слове «койка» мне видится зелёная раскладушка и возникает сырой запах дачи. Или ещё другое видение: кровать узкая железная с шариками и сетка, натянутая на шпангоуты или стрингеры, — не помню уж, что там вдоль, а что поперёк. Да матрац полосатый в ржавчине — что-то из пионерского лагеря.
«Койка» превзошла все мои ожидания. Комната метров двенадцать, диван, занавесочки, герань на подоконнике, копилка-кошка, комод, стулья. В углу радиола «Ригонда». Помнится, было и у меня что-то подобное, и крутил я на этой радиоле Эллингтона, привезённого кем-то из-за бугра на день моего рождения.
Грустная была музыка и всё одна и та же, а менялись только девушки, и все они слились в этот печальный джаз, солнечную площадку у «Щербаковской» и тропинки в Сокольниках, а потом под эту же музыку появилась она, и кончились тропинки, и началась одна большая аллея, и идём мы по этой аллее, я чуть впереди, она чуть сбоку. Давно уже нет той радиолы, и где-то завалялась пластинка, и ту мелодию уже не напою я, а осталась от всего этого какая-то томительная, но сладкая тоска. Будто юность моя и счастье моё ушли с этой музыкой.
Вот разболтался, разнылся, заскулил. Нет, в связи с минорным настроением я уже никуда сегодня не пойду.
— Давайте врежем, тётя Паша, из великого источника радости.
Я вытащил из чемодана бутылку, тётя Паша стала собирать посуду, но так просто тётя Паша не могла согласиться и поэтому бурчала:
— Что это значит — врежем? Это что мы врежем?
— Это значит — дерябнем.
— Что это ещё за дерябнем? Подружку нашёл. Это что такое — дерябнем?
— Дерябнем — это значит вмажем.
— Что ещё мы вмажем? — не сдавалась тётя Паша.
— Синонимы получились, — сказал я, — Выпьем, тётя Паша, за процветание вашего замечательного города-курорта, за неиссякаемый ваш источник бодрости и материального благополучия.
Мы чокнулись и выпили.
— Хорошо пошла, — сказал я пошлость.
— Когда она у вас плохо-то шла, — всё бурчала тётя Паша.
— А что такие недовольные? Что такие сердитые? Это кто у нас такая брюзга? — Я стал делать тёте Паше козу.
Тётя Паша посмотрела на меня так, что коза сразу отбросила и рога, и копыта.
— Чего веселиться-то? — сказала тётя Паша. — Вон Трофим — дурак дураком — тут его огород, а тут мой. Источник он, понимаешь, открыл. У меня этот источник сто лет на огороде был. А он, вишь, первооткрыватель. Сейчас в трёхкомнатной квартире живёт. Завтра будете его аппаратами щёлкать. У него, понимаешь, она горячая, а у меня, понимаешь, она холодная.
— Как же так? — лениво спросил я. — Ведь рядом.
— А так. Ему ж на какую глубину пробурили — на двести метров. Поди, холодная она не будет. Мне бы на двести метров пробурили, у меня бы кипяток пошёл.
Вот и получается: родись счастливой.
— Бабуся, спать! — сказал я.
— Я те дам — бабуся, — заворчала тётя Паша, — я те что за бабуся, ты у меня тут без фамильярничев.
Я пошёл спать. Диван. Толстое ватное одеяло. Открытое окно, свежий воздух. И чистые прозрачные сны. Снились мне горная речка с форелью — почему-то в Сокольниках — и юрта. Я помню, был когда-то такой ресторанчик в Сокольническом парке под названием «Три юрты». Низенькие пуфики, коньяк и кумыс. И я пою: «Наш председатель колхоза растратил десять тысяч колхозных денег» — этакий акын. И вдруг гудок. Я почему-то на станции Москва-Третья. Ну да, шёл из парка, дошёл до станции. Гудит электричка, а гудок какой-то не электричкин. Зверский худок. Я проснулся.
Действительно гудок. Резкий, мощный. И вокзал ведь вроде далеко. А гудок близко. Я открыл глаза — напротив рядом с диваном стояла раскладушка. С подушки на меня смотрели два огромных глаза. Над глазами виднелась чёлка. Глаза были женские, чёлка почти мужская. В общем, как-то всё это совмещалось, и довольно красиво.
— Что это? — спросил я, не понимая происходящего.
— Где? — послышался шёпот с подушки.
— Там, — я показал глазами за окно.
— Пятичасовой экспресс.
— Далеко?
— От горы отражается, — она поняла мои сомнения.
Я вспомнил: вокзал справа, потом город, потом гора. Эхо усиливало гудок. Я закрыл глаза. Спать, спать. Вопрос не давал уснуть. Я открыл глаза. Она тоже.
— А вы кто?
— Дочка.
Можно было так и понять по одному первому ответу. Та же манера отвечать, что и у тёти Паши.
Я снова закрыл глаза. Но спать уже не мог — то ли от этого проклятого гудка, то ли от странности ситуации. А почему она здесь? Я открыл глаза. Она сказала:
— Потому что новая жиличка не захотела спать здесь.
— Я и не предлагал ей, — пробурчал я больше себе, чем ей.
Ясно, когда я лёг спать, тётя Паша, не найдя мужчину, привела женщину, и та, естественно, не захотела спать в одной комнате с незнакомым мужчиной. Но всё равно: противно, когда тобой пренебрегают.
— А вам, значит, можно?
— Ну и что? — ответила она вопросом.
Я уставился в потолок. Она засопела. Вот ведь дела! Спать не могу. Говорить неудобно. Можно закурить, если, конечно, можно.
Я тихонько достал сигарету, чиркнул спичкой. Сосед* ка открыла глаза. Вынула из-под одеяла руку, протянула её мне.
— Так сразу? — сострил я, поскольку боялся взять её за руку.
— Сигарету! — скомандовала она.
— Пожалуйста, — я протянул сигарету.
Потом я дал ей свою сигарету, и она прикурила от неё.
Почему я не зажёг спичку? При всей своей журналистской наглости бывают у меня моменты патологической застенчивости. Я боюсь использовать своё превосходство. Я не хотел зажигать спичку и рассматривать её. Обычно лица после сна помяты. Зачем смущать? Сигарета вспыхнула, осветив лицо, гладкое, свежее, с чёткими чертами, будто и не со сна. Она была, естественно, красивой. Естественно, для любого рассказа — устного и печатного.
Все мои приятели знакомятся только с красавицами, во всяком случае, если верить им. В рассказах, повестях, романах героини все как на подбор расписные, красоты неимоверной. В отличие от них моя соседка была страшна, как некрашеный танк. Ну и как? Интересно, что у меня с ней будет? Какие сложатся отношения, если она страшна? Ладно, не будем далеко отходить от общепринятых норм. Она была хороша собой. Во всяком случае, в темноте. Свет луны падал на её лицо, и тени от длинных ресниц дотягивались чуть ли не до губ, высокая грудь приподнимала одеяло двумя снежными бугорками, и тому подобная чушь.
Давайте честно. Она не была красавицей. Она даже не была красивой: никаких бугорков, ничего не вздымалось.
Говорят, самые красивые девушки в Краснодаре. Мой Сазоновград где-то там, на юге. К тому же если девушке двадцать три и она живёт на юге, то солнце, воздух и еда не дадут ей быть страшной. Что такое начинающаяся старость? Это состояние, когда все девушки двадцати лет кажутся красивыми.