страданиями, не болью духа, но простым неандертальским нутром можно преодолеть самое закон?

Он схватил саксофон и обрушил на наши уши рыдающие каскады.

В доску не известный никому человек встал на задние лапы и еще на два метра возвысил голос.

— А-а-а! — возвысил он его, удерживая горло на месте рукою. — Она всех вас урыла, в’олки позорные! Это г’алас Божий! О конце вашем, рафинированные рундуки. И моем, потому что родился я в вашем стаде! Которое не в силах снести долю свою, а уже появились те, кого не мучает, почему и как. Тайны, учения-мучения?! Все — мусор! Тлен и прах! Именно животом, именно главное перестать дрейфить! Как это можно?! А вот можно. Почему так? А не знаю. Живот захотел, вот почему. И все! И я хотел сказать ей об этом, сказать, что так и надо, и пошли они все в жопу. Я хотел, чтобы она вспомнила вчерашний вечер, когда была пьяна, и я повел ее в номер, и зашел внутрь, она была как ангел, я взял ее в руки, и… — он закачался и спикировал на шепот, — мы стали… Как два Робинзона. Как два человека, грызущие тихо миндаль… А на другой день она меня не узнала, когда я подошел и взял ее руку в свои, она выдернула руку и сказала мне в ужасе, как какому-то приставале с улицы: «Вам-то что от меня надо?» О-о! Она ничего не помнила! Вот! И я тоже пошел в жопу! Так там и остался! Она ничего не помнит, ничего не умеет и не понимает, как все вертится. Она живет вдвое быстрее. И я хотел сказать ей… Но тут ее потащил этот аргентинец…

— Да-да, — вставив голову в ладони и раскачиваясь из стороны в сторону, замычал треугольный композитор, — она пошла с ним, и они ушли из зала, и шли торопливо, прижавшись друг к другу, и ее правая рука обнимала его за шею, а он схватил ее и за левую руку, боялся упустить. Потом они вернулись, но она даже не смотрела в мою сторону, я ей стал не нужен уже, они танцевали, наконец, так долго, что я ушел. А утром она подошла сама, и мы немножко поговорили, договорились как-нибудь порепетировать, хотя думали, что все, ни мне, ни ей уже… Но все-таки, все-таки… И я спросил, ну все-таки, ну почему этот аргентинец? Она сказала: «Мне не нравится, что вы у меня это спрашиваете. Это противно, а мне хотелось бы вас уважать. Впрочем, если для вас это важно…» И я понял, что теперь-то уж точно теряю все, но раз уж все равно, то пусть я сволочь, я хочу знать. «Хорошо, — сказала она терпеливо и морщась. — Вас ведь интересует, с кем я спала? С аргентинцем. И еще был один мальчик, сандинист». И я повернулся и ушел, все время повторяя: ха! ха! ха!

— А-ха! — сказал Карлос де Перальта. — Она называла меня Карлито, потому что между нами была амор. Она называла меня Карлуша. А аргентинца называла Он. Просто он. Ей было неинтересно, как его зовут. Между ними не было амор. Она святая. Я написал о ней песню. Я полюбил ее, потому что я верю в революцию, я верю в Иисуса Христа, и в Деву Марию, и в мать ее Анну. Я пел эту песню товарищам. Сейчас всех их уже убили. Они умерли за революцию. Мне некому больше петь эту песню. Вам — мне не хочется, потому что вы говорите о ней, но ни у кого из вас не было с ней амор.

— Эх ты, буревестник! — сморщился треугольный композитор. — А она потом приехала ко мне, и все было так, как будто ничего не было. И та же посвященность друг в друга, и этот ужас обладания — и мы сделали еще одну вещь. И я подумал: и эту вещь она загубит! Но стало уже все равно. Я слушал, как она поет с фисгармонией, у меня дома стоит этот красный ящик, когда она увидела его, сразу села и стала петь. Голос, как зазубренная бритва и задыхающаяся вата фисгармонии под ее пальцами. И петь ей было все равно какой текст, она заглядывала в статью из журнала, случайно раскрытого рядом, и пела текст статьи, тут же подбирая мелодию и аранжируя. Пела, что ей приготовить на завтрак. М-мм! «И ку-со-чек кол-ба- сы!» — голосом Буратино спел треугольный композитор. — М-мм! Такого вы не услышите никогда.

— Ах, молодые люди, молодые люди! Я же уже говорил, что она всего-навсего испорченный ребенок, просто-таки у нее такая природа, чтоб вы знали, — сказал, слабо разводя руки, человек в мешочках по всему лицу. — Вас же сбивал с толку ее ненормальный голос. Слушайте, а кого он не сбивал? Я понимаю, вы художники, и когда в вас играют гормоны, вы находите им эстетическое объяснение. Вам это надо. Я же старый прагматик. Меня уже ничего не сбивает с толку. Я уже все вижу и скажу вам правду. Слушайте сюда. Там ничего нет. Если о чем можно говорить, так о sexappeal. Видите ли, у нее такое природное устройство. И этого, между прочим, вполне достаточно, чтобы всех наколоть. На французские булавки. И ей уже придумают и все остальные таланты, которых и не росло. Все таланты ей придумали вы, молодые люди. Ну, скажите: помани она пальцем ваши возбужденные гормоны: сюда, сюда! — вы не побежите? Уже в четырнадцать лет в ней этого было вот по сих пор. Упаси бог, господа, что вы говорите, какая она ведьма, какая святая, что вы, что вы! Она просто сучка. Маленькая сучка. И это она меня увезла, клянусь. Это ужасная ложь, будто я ее соблазнил. Упаси боже и помилуй! А в койке она совершенно неинтересна, впрочем, кому я это рассказываю?! И, мое самое честное слово, я категорически возражаю против всеобщего заблуждения, будто я ее чему-то научил. Зачем мне это надо — ее учить, хотя я действительно умею кое-что интересного.

Пилот первого класса открыл оба огромных глаза. Зеленое пламя осветило угол, где он сидел. Пальцами левой руки он сложил мандалу и показал ее нам.

— Это я научил ее всему. Я пробудил ее кундалини. Она моя ученица.

Зеленое пламя погасло.

— Вот-вот! — закричал человек в мешочках. — Это она научила меня всему! А я-то еще удивлялся, откуда у нее это безобразие? Кундалини-мундалини! Вот, господа, что было в ней главное, а пение? Ну, пела, ну, манила к себе, все они нас манят, извините, это sexappeal, зов плоти, каждый зовет по-своему, как умеет. Сирены же пением заманивали Одиссея. Она пела, как сирена, вы не заметили?

Треугольный композитор хлестнул человека в мешочках бородою по глазам, после чего тот сел и сказал, отстраняясь от свистящей бороды и протирая глаза большим благоухающим платком:

— Простите, я никого не хотел обидеть, да и что теперь обижаться, когда ее нету больше, и теперь уже все равно не узнать никогда, кто из нас прав. Но я должен заявить, — крикнул он, быстро пригнувшись и заслонив голову руками от брошенного в него композитором саксофона, — я рад, что эта итальянская сволочь, разбившая ее на своем поганом «Харлее Дэвидсоне», расколотилась и сама.

Треугольный композитор прыгнул на него, они сцепились и покатились по полу. Никому не известный человек выхватил из-под себя стул и начал бить им извивающиеся тела.

— Оу! — распахнув пустые глаза, сказал индийский пилот. — Я слышал, этот бензовоз их просто расплющил. Удар в лоб. Итальянца разорвало на лоскуты. А от нее, вы слышали эту подробность? — нашли лишь один глаз, он лежал на дороге, голубой глаз. Я когда-то целовал его.

— Как?! — спросил я в полном замешательстве. — Как его разорвало на лоскуты, когда он только что наливался здесь своим кьянти?

— Вам показалось, брат, никто здесь ничем не наливался. Его разорвало на длинные-длинные лоскуты.

Итальянца действительно нигде не было видно. Впрочем, и все они дрожали, качались, таяли. Видимо, снова я перебрал.

— Плюнь ты на них, — сказал Лаймонас, — рассказывай мне, я хочу знать, чем все кончилось.

— Догадаться не сложно, — сказал я, глядя в свой пустой стакан. — Потому что Гинтаре явилась. И все пошло наперекосяк. Мне сразу захотелось сверх плана натянуть пятак золотой роте, отобрать у них и этот приз, им всегда достается все, ну так в этот раз хрен чего они получат. Вот и кивнул головою. Поскольку знаю единственный надежный способ получить женщину — стать самым главным. Единственным в округе. Они всегда выбирают самое. Инстинкт. Увы, на определение этого самого нужно пусть небольшое, но время. Времени не было, в свалившуюся на меня силу надо было немедленно капнуть экзотики. Но это я умею.

Драка на полу прекратилась сама по себе. Противники в изнеможении расползлись и, шатаясь, поместились на стульях. Человек в доску свой глухо рыдал в стакан, стуча зубами о край его. Я продолжал, хотя никто более не поднимал на меня глаз:

— Ах, эти нарастающие и кружащие голову волны легкости, когда карты сами идут в руки, а бешеные собаки ложатся у ног, чтобы лизать ваш след, когда сдаются в плен буфетчицы и вахтеры! Среди всеобщего ора и потока приглашений, едва они ее засекли, я отворил пасть и потащил одеяло на себя. Через минуту все молчало. Еще через минуту ржало, валялось, прыгало, консонировало и диссонировало. Я орал песни, я, не глядя, отбивал остроты, я вставал на одно ухо и на бреющем проносился под потолком. Все дрожало от возбуждения, которое я производил. Все, что может человек, когда снова несется с горы по прямой. Тяжелая работа, согласен. Не всегда удается. Но на хорошем взводе, когда уже некуда деться, только

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату