комитетского зама Баскакова, а кто-то говорил, что он «все-таки мужик», уговаривались зимой сойтись в Ялте и впадали в раж, как будто вот там, зимой в Ялте, все и решится.
Он всех их знал уже давно, и они его знали. Давайте-ка, ребята, рванем, как когда-то: «Где мои семнадцать лет? – На Большой Каретной!» Андрей ему сказал: «Я помню, как ты репетировал Галилея в училище. У тебя, старик, появился какой-то необычный типаж. Давай приезжай завтра в шестой павильон, сделаем тебе пробу».
Как ни убегал Саша Корбах от своей популярности, она опять стала к нему возвращаться. Вдруг нечаянно-негаданно стал за пару лет заметным актером в кино, а потом просто прогремел в пятисерийном теледетективе. Несколько ролей сыграл по контрактам и на театре. Ко всему прочему обнаружилась и удивительная пластичность. На Таганке Саша отменно демонстрировал возобновленную биомеханику Мейерхольда. В спектакле «Десять дней, которые потрясли мир» в роли Керенского он делал серию переворотов колесом и кульбитов с завершающим обратным сальто. Вообще эта маленькая роль выросла вдруг в событие. Критики журнала «Юность» осторожно говорили, что Корбах делает заявку на воплощение современного молодого героя (это в роли Керенского-то!). Народ посерьезней, и даже отчасти близкий к диссидентским кругам, писал, что этому актеру «есть что сказать», имея в виду, что в экстравагантной форме он немало горечи изливает в адрес своего героя, не сумевшего уберечь молодую российскую демократию.
В начале семидесятых, этого «железобетонного десятилетия», времени бесконечных торжественных собраний с выносом знамен и сатанинскими хоралами, времени удушения правозащитного движения и расцвета гипнотического фигурного катания на телевидении, Саша Корбах снова всех удивил: создал театральную студию «Шуты». Там он был и режиссером, и ведущим актером, и автором первого текста, «Спартак – Динамо». Спектакль в стиле бурлеска оказался весьма двусмысленной парафразой к «Ромео и Джульетте», где уличная банда Монтекки была болельщиками «Спартака», а Капулетти защищали цвета «Динамо», иными словами, стихия Москвы, во всяком случае грузчики и продавцы, тут как бы противостояла «клубу органов».
Сразу после премьеры спектакль был, разумеется, закрыт, однако бесхозные «Шуты» продолжали играть свой мюзикл в каких-то клубах на задворках, куда, конечно, съезжалась «вся Москва». Тут произошло чудо: в Москву приехал некий западный классик культуры, который всю жизнь колебался в спектре красного цвета, от бледно-розового до темно-багрового. В тот момент он был в совсем бледном, едва ли не белом, секторе. Цекисты-международники решили показать ему «Шутов» как пример существования в СССР неформального искусства. Классик был вдохновлен: вот такие театры, товарищи, опровергают целые тонны буржуазной пропаганды!
Вдруг у «Шутов» появился почти официальный статус. Выделен был даже подвал на Пресне с залом на сто мест. Прислали партийного директора и товаристую завлитшу, иными словами, ввели корбаховскую гопу в нормальное советское русло. «Спартак – Динамо» получил несколько положительных рецензий, его классифицировали по разделу антимещанской сатиры. Прогрессисты из чухраевского объединения «Мосфильма» предложили сделать по спектаклю полнометражную картину. Картина получилась по тем временам совершенно невероятная. В городе заговорили о «корбаховском кино». Пророчили «Пальмовую ветвь» и «Золотого льва». На том, правда, все и кончилось: за границу не пустили. Получив самую низкую категорию, фильм застрял в прокате, похожем на все российское бездорожье.
Так началась история корбаховской студии «Шуты», взлеты и падения которой можно было бы обозначить температурной кривой малярийного больного: то горячечный подъем, статьи, поездки на Эдинбургский и Авиньонский фестивали, киновоплощения спектаклей, то арктическая стужа директивного молчания, запреты премьер, отмены гастролей, закрытие дома на капитальный ремонт, даже арест банковского счета.
Тем не менее все как-то устоялось. Директор Гудок оказался склонным к хорошей беседе за часто сменяемой поллитрой. Хорошенькую литкомсомолочку все ребята в труппе перетрахали, и она из стукачки превратилась в самого яростного патриота «Шутов», готового ради родного коллектива ну буквально на все. В творческий совет театра введены были и некоторые марксисты, которые хоть и речи Брежневу писали, но слыли скрытыми либералами, а также пара столпов почвенного искусства, коим доказали, что «Шуты» – это вовсе не продукт разлагающейся западной культуры, а, напротив, чистый ручеек исконного русского скоморошества.
Ну и, наконец, главный оплот передового советского искусства, мировое общественное мнение с его спецназом, корпусом иностранных журналистов в Москве, оно тоже не было забыто. Ни один спектакль не проходил без заморских гостей, что считали за честь познакомиться с главным «шутом», неповторимым Александром Корбахом, который со своим крутым лбом и развевающимися на висках патлами, со своими сатирическими, от слова «сатир», глазами и обезьяньей улыбкой являл собой как бы символ возрождающегося авангарда. Американские гости с Бродвея и офф-Бродвея[3] пожимали его крепкую, закаленную гитарой руку. «Oh, Alexander Korbach! It’s a great name in the States!»[4] Иностранцы балдели, оказавшись вдруг посреди маразматического «зрелого социализма» в компании подвижных и веселых ребят, современных каботенов,[5] воплощавших мейерхольдовскую идею театра- балагана.
В труппе было двадцать пять человек, и все знали общую тайную стратегию. Спектакль готовился в тайне. Потом устраивали просмотр «для пап и мам», и тут же распускались слухи о диком возмущении в верхах, о драконовских мерах чуть ли не до роспуска труппы. Ленивый минкульт еще и почесаться не успеет, а туда уже звонят из «Монда», «Фигаро», «Стампы», «Поста», «Таймса», «Асахи», «Франкфуртер альгемайне»: может ли министерство подтвердить слухи о запрещении нового спектакля «Шутов»?
Начинался телефонный перезвон по всей столичной культурной бюрократии. Подтягивалась тяжелая артиллерия аппаратных «либералов», а также всяких больших имен, столпов патриотизма, цековских дочек, выдвигался влекомый девичьим составом сам Клеофонт Степанович Ситный, московский гурман и генерал секретной службы. Предпремьерная артподготовка достигала апогея, когда радиоголоса начинали освещать очередной кризис в театральном мире Москвы в обратном переводе с языков корреспондентов. Возникало впечатление, что весь мир, затаив дыхание, следит за развитием такого ошеломляющего события. Усталый режим начинал сдавать под массированным нажимом. Ну берите, берите этого вашего Корбаха, этих ваших «Шутов», ей-ей, не рухнет от этого наша держава. Ну играйте, играйте этот ваш, как его, «Зангези-рок», только убавьте анархизму да прибавьте патриотизму, ну и название перемените.
Так к середине семидесятых сформировался репертуар «Шутов», в котором было не менее полудюжины пьес: «Спартак – Динамо» по мотивам Шекспира, «Минводы» по мотивам Лермонтова, «А – Я» по мотивам телефонной книги, «Бабушка русской рулетки» по мотивам Пушкина и Достоевского, вышеупомянутый «Зангези-рок» под новым, исконно русским названием «Будетлянин», также оригинальная народная пьеса одного из столпов почвенничества под названием «Овсо», что в переводе с пошехонского означало «Овес». Последнее произведение, в котором автор с трудом узнавал свой текст, тем более что актеры, игравшие колхозников, то и дело импровизировали по-французски, считалось как бы идейным стержнем «Шутов», показателем глубинной народности коллектива.
К концу десятилетия, однако, эта как бы установившаяся уже стабильность расквасилась. Сначала вышли из худсовета столпы патриотизма, причем автор «Овсо» в открытом письме снял свое имя со спектакля. «Положа руку на сердце, – писал он, – мне всегда были не по душе ваши, Александр Яковлевич, намеки на духовную и умственную ущербность нашего, столь чуждого вашему нутру, народа». Интересно тут будет заметить, что в письме не было ни одного слова, произведенного от латыни.
Затем на худсовет перестали приходить скрытые либералы из ЦК и Института философии при ЦК КПСС. Потом и Клеофонт Степанович Ситный как-то грузно посурьезнел: дескать, не одними только паштетами да девическими компаниями жив человек в наше строгое время. Похоже было, что где-то на самом верху, возможно, на уровне Ю.В. было принято решение покончить с «Шутами».
Однажды директор тов. Гудок пригласил худрука к себе и объявил, что министерство назначило комиссию по проверке сложившейся ситуации в театрально-эстрадной студии «Шуты». Среди прочего, ты уж меня прости, Александр, будут рассматриваться чрезмерно вольные нравы на половой почве. Поступили также сигналы о каких-то химических субстанциях.
Корбах смотрел на отчужденно сморщенный лоб Гудка и понимал, что театру конец. Теперь, наверное,