они расшифруют и этот портрет Маркса в кабинете директора. На юбилей Гудка актеры, сложившись по рублю, преподнесли ему портрет основоположника. За год ни сам Гудок, ни его посетители не заметили, что грудь Маркса украшает орден Ленина.
– Эта комиссия, Еремей Антонович, – сказал неожиданно для самого себя худрук, – сможет работать только у вас в кабинете. В остальные помещения не пустим.
Началась бомбардировка и ответный зенитный огонь. Пришло письмо с гербом, запрещающее репетиции спектакля «Небо в алмазах» (по мотивам Чехова и Беккета). В ответ «Шуты»
на общем собрании постановили работу продолжать. Вдруг отключилось электричество. Срочный ремонт распределительного щита. Продолжали репетировать со свечами. Пожарная инспекция оштрафовала на неподъемную сумму, но электричество зажглось. Перед генеральной репетицией переулки рядом со студией были забиты иномарками корров и дипов. Звезды богемы и бюрократии давились в проходах. Успех ошеломляющий. На пресс-конференции, которая состоялась в 3.30 утра, корреспонденты устроили Корбаху и труппе овацию. Через три дня директору позвонил министр Демичев: «До меня тут дошло, что студия выпускает любопытный спектакль. Хотелось бы ознакомиться. Давайте-ка, товарищи, воздерживаться от жареного, давайте-ка создавать конструктивную обстановку».
«Алмазы» были, в конце концов, разрешены, но «конструктивная обстановка», очевидно, понималась сторонами по-разному. «Шуты» как творческий коллектив теперь более-менее твердо стояли в контексте столичной сцены. Под сомнение ставился только основатель, злокозненный Саша Корбах. Пошла работать гэбэшная машина слухов. Каждый день он узнавал о себе что-то новенькое: разводится с женой, потому что уличен в гомосексуализме, берет с иностранцев валютой в собственный карман, рукоприкладствует на репетициях, нюхает кокаин, антисоветчик, подыгрывает по контракту пропагандистским центрам, бездарность, крадет творческие идеи, ну и самое главное – антипатриот, еврей, в русском театре делает себе капитал на дорогу в Израиль.
В окно на десятом этаже влетел кирпич с приклеенной запиской «Чем раньше, тем лучше». На Кузнецком мосту два бледных гомика приглашали в машину, делая жесты руками и губами. На Пушкинской богато одетый левантинец попросил разменять «грэнд», тысячедолларовую банкноту. Домой как-то принесли мешок запрещенной литературы – как бы посылка от некоего Карповича из Вирджинии. По телефону не реже трех раз на день спрашивали с жутким еврейским акцентом, когда он едет. В почтовом ящике ежедневно обнаруживались приглашения от родственников из Тель-Авива, Иерусалима, Хайфы, Кирьят-Шмоны. Трое брыластых прямо напротив окон взялись свинчивать колеса с корбаховской «нивы». Выскочил с газовым пугачом. Они уже отъезжали в черной «волге» с мигалкой. Хохот: «Привет дяде Бене!»
Все это было донельзя некстати. К своим сорока Корбах и без гэбухи подошел с серьезными проблемами. Мучительно уходил из семьи. Анис настраивала против него детей, десятилетних близнецов Леву и Степу. Выслеживала его временных подружек, звонила, говорила гадости. Требовала все больше денег. Постоянно делила имущество: стереосистему, библиотеку, полдюжины картин, все его жалкие накопления. Вдруг на обоих находило просветление, если так можно сказать о приступах сексуальной романтики. Она приходила в театр, все еще красивая молодая баба «с блядинкой», как тогда уважительно говорили в Москве. Он закрывал кабинет. Семейство на несколько дней восстанавливалось, чтобы потом развалиться с еще большим треском и подлой вонью.
Нападки властей мешали также и делу более важному, чем семейная ахинея, – приближению к «основному» спектаклю его артистической жизни. Задуманное громоздилось и светилось наподобие того аляповатого дворца, который мерещился Гоголю как вторая часть «Мертвых душ». Уже несколько лет Саша выборматывал диалоги и пальцем в воздухе рисовал мизансцены грандиозного шоу по мотивам жизни Данта.
Это началось еще в начале семидесятых, когда его вдруг включили в советскую делегацию на заседание театральной секции «Еуропа Чивильта» во Флоренции. Идея была все та же: пошлем туда Корбаха, пусть буржуи увидят, что их взгляды на советское искусство при-ми-тив-ны! А он сам, в немыслимом возбуждении, даже и не особенно сообразил, куда едет. Главное – еду, главное – за бугор! Главное – увижу всех этих Питеров Бруков, и Петеров Штайнов, и прочих! Главное – расскажу о «Шутах»!
В гостинице первым, кого он встретил, оказался старый друг, кругленький пышноусый русист Джанни Буттофава, говоривший по-русски на питерский, а-ля Бродский с Найманом, манер.
– Если ты еще не был – да? – в Тоскане, значит, ты не знаешь, что такое жрать, – сказал тот. – Пойдем, я научу тебя жрать по-тоскански!
Нажравшись и напившись в подвальчике на улице Гибеллинов, они вышли в ночной квартал. Лунный свет густо лежал на стенах, подчеркивая кладку тесаных камней. В маленькой нише под образом Мадонны в стаканчике трепетала крошечная фьяметта.
– Представь себе, что здесь и семьсот лет назад было так же, – сказал Джанни. – С небольшими добавлениями – да? – вокруг тебя Флоренция Данте.
Александр задохнулся от волнения. Пропали все неоновые вывески и дорожные знаки, даже и эпоха барокко заколебалась, уступая место грубой флорентийской готике Треченте.
Они пошли вдоль стены замка Борджелло с чугунными кольцами коновязи, которые, должно быть, использовались и для приковывания преступников, с крестообразными креплениями каменных блоков, с огромными воротами из почерневшего дерева и высоченными решетчатыми окнами, за которыми угадывались сводчатые гулкие залы. На другой стороне улицы стояли стены церкви Ле Баджиа, частично той же каменной кладки, частично покрытые желтой штукатуркой. Они перешли улицу и задрали головы, чтобы увидеть зубчатый верх Борджелло. Суровость архитектуры, казалось, ждала появления Данте и Джотто. Машины шарашили мимо будто фантомы, проникшие из другого измерения.
Покружив по старому кварталу, они прошли под мрачной аркой и вышли на узкую улочку, крытую протертыми до блеска каменными плитами разных размеров и неровных очертаний.
– Видишь, как точно – да? – они подгоняли друг к дружке эти камни, – проговорил Джанни.
– Ты хочешь сказать, что это еще с тех времен? – обалдело спросил Александр.
– Ну конечно! Семьсот лет – не такой уж большой срок для этих камней. А вот в этой церкви происходило венчание Беатриче Портинари. – Джанни показал на небольшое здание все той же каменной кладки, с круглым окошком и черепичным козырьком над входом.
Двери были открыты, они вошли внутрь. В сумраке у алтаря трепетали свечи. Несколько молящихся коленопреклоненные стояли на деревянных скамеечках, положив локти на пюпитры.
– Здесь ее выдавали замуж – да? – за Симоне деи Барди – да? – продолжал чичеронствовать Буттофава. – И Данте, возможно, стоял в толпе любопытных, испытывая что-то неописуемое, ну ты понимаешь, даже его пером.
Улочки вокруг церкви были, казалось, еще не тронуты Высоким Ренессансом: суровые стены и башни, простые прямоугольные завершения. Один из таких домов как раз и был, как тут все предполагают – да? – не чем иным, как «Каса Данте», то есть фамильной крепостью их рода. С фасада свисал флаг Алигьери с гербом в виде щита, разделенного на зеленое и черное поля и с поперечной белой полосой.
– Послушай, Джанни, как ему пришла идея описать загробный мир?
– Знаешь, Саша, мне кажется, что он там просто побывал, а потом постарался передать словами непередаваемое. – Джанни вынул из сумки «кьянти». – Вот здесь мы должны выпить – да?
– О да! – В несколько глотков они осушили бутылку и оставили ее под флагом.
Оставшихся немного ночей Александр бродил по Флоренции уже в одиночестве. Он старался не замечать ничего позже Треченто. Например, фонтанов. В те времена еще не было этих пиршеств мрамора и бронзы. Вместо них существовали круглые колодцы из отшлифованного камня с аркой, к которой на колесике подвешивалось ведро. Арку иной раз как осторожное воспоминание об античной культуре подпирала парочка колонн дорического стиля. Он стоял перед таким колодцем на крохотной площади, замкнутой стеной с прямоугольными зубцами. Даже и «ласточкины хвосты» еще не вошли в моду. Попытаемся вообразить тишину такой ночи семьсот лет назад. В этой тишине гулко отдаются шаги нескольких поэтов, пришедших сюда напиться воды. Кавальканти, да Пистойя,[6] Данте. Какие странные одежды: ноги обтянуты нитяными рейтузами, на головах какие-то шапочки с ушками. Данте поворачивается в профиль, как на единственном портрете работы Джотто. Что за суровость, что за острые углы! В принципе он был не только поэтом раннего Возрождения, но и рыцарем позднего средневековья. В