Пупущина!
Как у всех советских людей, семейные корни у Пупущиных не очень-то далеко прослеживались, так что не исключены были какие-то «белые россы» за горизонтом. Позднее, когда она выросла в молодую женщину с ошеломляющей гривой светлых волос, ее стали принимать за скандинавку. Вот и сейчас, когда она идет по Пятой авеню в цветастом платье и высоких итальянских сапогах, под ветром, так здорово обтекающим супербабскую фигуру, мужики распахивают пасти: She must be Swedish! [13]
Все-таки это преувеличение, что они тут все в Америке заделались гомиками. Очень многие просто сумасшедшие в отношении женщин. Идут следом, перегоняют, бормочут что-то – этот чертов инглиш не дается Анис, – похоже, что с ходу делают хамские предложения, как будто она не сорокалетняя советская деятельница, а молоденькая сучка.
Вчера один такой совсем распоясался. Рванул к ней, как будто мечту свою узрел, эдакий эфиоп! Глаза и зубы вспыхивают на черно-лиловом лице. Тянутся большие бархатные губы. Мелькают длинные пальцы с перстнями. Гангстер, что ли, какой-то? Where are you from?[14] Называет какую-то неизвестную страну, Хэйти. Сует подарки: «Монблан» с золотым пером, «Роллекс» с бриллиантами, тяжелый бумажник крокодиловой кожи, булавку от галстука, хотите все сразу, все это, мадам, за одну ночь? Она хохотала: может, и штиблеты свои подарите, сеньор? Он тут же начинал развязывать шнурки на тысячных крокодилах, экзотический некто, – ах да, Альбер, а фамилия какая-то вроде Шапокляк. Он проводил ее до здания миссии, а при виде советской вывески изумленно открыл альков рта. Анисья же, изобразив достоинство советской женщины, скрылась под гербом с колосьями.
В этот раз в Нью-Йорке она была советской женщиной вдвойне. Дело в том, что приехала как член делегации Комитета советских женщин. На различных ланчах, жуя безвкусные треугольники сандвичей, пия непьянящее вино, вместе с подругами пудрила мозги голубоволосым старушкам: миру мир, мы все в одной лодке и так далее. Иногда, правда, нарывались на остроязыких евреек в мужских пиджаках, сотрудниц Helsinki Watch или Freedom House. Эти сразу открывали пулеметный огонь: почему разогнали ленинградских феминисток? чем вам мешал журнал «Мария»? Какие еще феминистки? Какая еще «Мария»? Ну что ответишь, если никогда об этом ничего не слышала?
Наконец сегодня какой-то хмырь из «первого отдела» отвел ее в сторону. Вот сегодня, Анисья Борисовна, часиков эдак в три пи-эм[15] вам нужно будет прогуляться по солнечной стороне Пятой авеню. Вполне возможно, вы там кого-нибудь встретите. И вот она послушно прогуливается, но почему-то слишком торопливым для прогулки шагом. Отражается в витринах, попавших в тень, и почти полностью пропадает в солнечных отражениях.
Минут через пятнадцать такой прогулки из встречного потока толпы выделился тот, кого ждала, который так измучил за годы жизни, гад, не могу забыть, какой уж тут, к черту, феминизм, ноги почувствовали свои сорок лет, прислонилась к столбу. Корбах прошел было мимо, потом остановился и стал беспокойно оглядываться. Он был не один, рядом зло рубил воздух ладонью мрачноватый мужик пугачевского типа. До Анисьи донеслось: «Межеумки! Нравственные недоноски! Ублюдки!» Она увидела, как Корбах берет того за руку, как бы желая остановить инвективу, как бы пытаясь прорваться через поток ругательных слов к повороту судьбы, если можно отнести к судьбе сценарий, разработанный вне романа досужими и пошлыми режиссерами. Увидев же наконец ее у столба с зеленой табличкой «35 th Street», он оттолкнул спутника и бросился к своей бывшей жене.
2. Рассеянность Фортуны
К этому моменту он был уже две недели в Нью-Йорке и жил у того, кто его, единственный, и встретил в аэропорту, – у Стаса Бутлерова. Переступив порог Бутлеровых, он сразу вспомнил Москву: из кухоньки тянуло жареными баклажанами, жена Стаса, толстенькая интеллектуалка Ольга, и теща Фрида Гершелевна накрывали на стол по русскому принципу «мечи, что ни есть, из печи». В углу ливинг-рума под портретом вдохновенного Пастернака и картиной Оскара Рабина с селедкой на газете «Правда» стояла двенадцатилетняя скрипачка, «надежда семьи» с аденоидным выражением гениального лица. Семья жила в основном на зарплату Ольги, программистки, а также на фуд-стэмпы, что получала Фрида Гершелевна по восьмой программе для престарелых иммигрантов. Последнее обстоятельство делало старушку тоже своего рода программисткой, как она шутила. Стас между тем, озверев от неудачных попыток подтвердить свой адвокатский диплом, иногда подменял друга таксиста, а иногда друга ночного сторожа. Когда-то он был московским знатоком искусств, знал все театры и кучу знаменитостей, даже и с Корбахом пересекался, хоть тот ни черта и не помнит.
– I can’t believe it, Sasha Korbach himself![16] – воскликнула Ольга.
– Шатапчик,[17] мама! – пресек ее муж. – Дома только по- русски!
Ужин закончился в три часа ночи. Стас нагрузился, проклял историю и современность, Россию и Америку и предложил вечную дружбу «изгнанников духа». Предложение было принято. Корбах свалился на приготовленное ему ложе прямо возле обеденного стола лицом в потолок с аляповатой лепниной. Ничего не хочу, ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не произношу. Закругляюсь или, вернее, простираюсь. Лежу распростерт. Не хватило сил пойти в лагеря, теперь – простирайся в пустоте.
Что же на самом деле произошло? Почему никто на американской земле не встретил эту все-таки довольно изрядно нашумевшую личность? Все-таки куда ни кинь, а на полдюжины интервьюшек, хотя бы уж для русской прессы в Большом Яблоке,[18] он бы потянул. Боюсь, что ему так никогда и не узнать, что произошло-то всего-навсего легкое недоразумение. Ну а нам по авторскому произволу ничего не стоит рассказать об этом л.н. озадаченному читателю.
Дело в том, что секретарша Никиты Афанасьевича Мориака в Париже просто-напросто ошиблась на один день. Сотрудница штаб-квартиры организации «Дом свободы» Мэг Паттерсон, получив телекс, извещающий о том, что советский театральный диссидент Александр Корбах прибывает в аэропорт JFK[19] 11 августа, тут же стала звонить в разные газеты и на телевидение, потому что у нее уже был порядочный опыт по приему советских диссидентов. Изъявили желание прислать людей и 13-й городской канал, и ABC World News, и New York Times, и Washington Post, и Wall Street Journal, и даже журнал Time, у которого к этому времени в разделе Peоple[20] как раз образовалось окошко между женитьбой Бэрри Фонвизен и разводом Лэрри Кранчлоу. Никто, разумеется, там никогда не слышал о таком режиссере, хотя довольно курьезным образом, о котором речь пойдет ниже, все понимали, что Alexander Korbach is a great name in the States.
Конечно, если бы Мэг Паттерсон догадалась позвонить большим людям театра, вроде Боба Босса или Хулио Соловей, которые не раз бывали на спектаклях «Шутов», корбаховская story все-таки бы вздулась, однако она в театры не ходила, отдавая все время своей диссертации, и имен этих не знала.
Таким образом, ровно через сутки после приезда нашего героя, как раз в то время, когда он с Бутлеровым собирался на еще одну селедочно-баклажанную вечеринку в Куинс, у ворот тоннеля ПанАм собралась приличная толпишка американских газетчиков и телевизионщиков, а также несколько увальней из местной русской прессы. Никого не встретив и сильно разозлившись, журналисты отправились по домам. Зная эту публику, мы вправе предположить, что такой афронт прибавил бы им азарту и они всем скопом взялись бы за поиски пропавшего москвича, однако в тот же вечер пришло сообщение, что арабские энтузиасты на Ближнем Востоке захватили американский пассажирский самолет. Драма поглотила все колонки газет, и о «театральном диссиденте» немедленно забыли.
Прискорбная история, ничего не скажешь, особенно для советской знаменитости с измученной вегетативкой, тем более что и истории как таковой знаменитость не знает, от нее осталась ему одна лишь пустота сродни изжоге. Ничего другого не остается, как предаться самобичеванию. Советские критики, видать, правы: тщеславие меня сжигает. Все мои мечты о третьем Ренессансе не что иное, как судороги тщеславия. И весь мой «новый сладостный стиль», и вся моя «Дантеана» со «Свечением Беатриче», ведь все это – ну, сознайся! – было задумано как шумиха на всю Москву. Сама моя известность, пусть советская или антисоветская, это пошлость. Вообще известность – это пошлость, надрыв, дешевая экзальтация, вульгарнейшая штучка. Вечная неестественность, дешевые номера по показу то скромности, то высокомерия, то достоинства. Это просто дурацкое состояние. Попав однажды на чертову карусель, уже не спрыгнешь. Тебя забудут, а ты все будешь кокетничать со всем миром и думать, что и мир продолжает с