кашей, себе мог позволить всякий.
Но все продукты за пределами сей скромной диеты считались роскошью и день ото дня дорожали. За фунт сахара на базаре просили тысячу рублей, за литр молока две тысячи. Еще хуже обстояло дело с одеждой. Новые сапоги стоили не меньше пятнадцати тысяч, брюки – от сорока.
В то же время на Большой Морской и Нахимовском, вдоль парадной Корниловской набережной до самого комендантского часа бурлила жизнь в ресторанах и кафе. Дамы по новой американской моде тянули через соломинку оранжад и лакомились мороженым, коммерсанты с брокерами обсуждали экспортные квоты и валютные операции.
На улице – это Антон сообразил быстро – следовало держать ухо востро, глядеть в оба. Петроградские навыки существования в опасной среде вспомнились быстро, хотя, как и с продовольственным вопросом, севастопольская действительность от сравнения безусловно выигрывала. Патрулей и облав Антон со своим чудесным документом (а для подстраховки был еще и тайный жест) мог не бояться. Угрозу представляли лишь офицеры, ходившие крикливыми, нередко подвыпившими компаниями, никому не уступавшие дорогу и с подчеркнутым презрением относившиеся к «шпакам». Особенно задиристы были казаки и офицеры так называемых «цветных» полков, новая гвардия: корниловцы, марковцы, дроздовцы. Завидев впереди черные мундиры, обыватели спешили перейти на другую сторону улицы. Так же научился поступать и Антон.
Разобраться в подводных течениях и неочевидных законах севастопольской жизни помогло общение с квартирными хозяевами. Многое, казавшееся загадочным, прояснилось.
В первое утро хозяйка подала завтрак: яичницу, сало, зеленый лук. На деньги замахала руками: «Шо вы, шо вы! Кушайте на здоровьичко!» Как и давеча, смотрела на постояльца с испуганно-угодливой улыбкой. Он спросил, как добраться до центра – тут же кликнула сына.
– А вот Савка вас до транвая проводит. Чого ж вам плутать, а ему всё одно делать нечего.
Ужасно это Антону не нравилось.
Мрачный подросток лет четырнадцати появился в окне, сплюнул в сторону.
– Идем, что ли.
Вот в мальчишке подобострастия не было нисколько. Наоборот, он поглядывал на жильца дерзко и неприязненно, с вызовом. За калиткой вынул кисет и, внимательно глядя в глаза, свернул цигарку из мелкоклетчатой бумажки, которая показалась Антону знакомой.
Вот куда подевался дневник, вечером оставленный на подоконнике! Блокнота было жалко, но Антон не сказал ни слова – слишком уж явно мальчишка провоцировал скандал. «Всё самое ценное носить с собой, – мысленно решил Антон. – Деньги, письмо матери, самые памятные фотокарточки. А „кодак“ отдать на хранение хозяевам».
– Эта бумага для курения не годится, – сказал Антон, усмехнувшись. – От нее будет сажа в легких. Гляди, от чахотки не помри.
– Кому помирать, это оно видно будет, – ответил Савка и опять сплюнул.
Можно было это расценить и как угрозу.
Идти и молчать Антону показалось скучно, а поведение мальчугана интриговало.
– «Савка» это Савелий или Савва?
Ответ опять прозвучал загадочно:
– Савватей пока что.
– Почему «пока что»?
Светлые глаза надменно скосились на Антона.
– А вот когда придут советские и ваших в море покидают, буду я Советий.
Мальчишка определенно нарывался на ссору. Однако кое о чем Антон начал догадываться.
– Твой старший брат, Петр, ушел к красным?
– Не, Петька в горы, к зеленым побег. У нас сейчас красных немае, – спокойно сказал Савка. – Но когда офицерьё на Перекопе юшкой умоется, зеленые враз покраснеют.
– Вот почему твои родители так легко меня пустили! Они не могли отказать контрразведке, потому что она знает про Петра! – Антон остановился. – Одного не пойму. Почему они боятся, а ты нет?
Паренек скучливо зевнул:
– Та ну их. А я коли шо, к Петьке сбегу. Есть у меня за это крепкая думка. В горах очень прекрасная жизнь. Получше, чем тут.
– Правильно делаешь, что меня не боишься. Я не из контрразведки. Я совсем по другой части.
– Чурався навоз говна, – буркнул на это маленький грубиян, не проявив никакого интереса к Антоновым занятиям.
Вечером, однако, стало понятно, что родителям трудный подросток эту новость передал. Страх в глазах хозяев пропал, услужливости тоже сильно поуменьшилось, а «тетка» завела разговор о доплате: «Во вы сами за то предлагали, а тариф ихний срам один».
Зато с Пасюком-отцом стало возможно разговаривать. Он теперь держался с постояльцем совсем иначе. Оказался неглуп, словоохотлив, себе на уме и даже не без спеси.
– Я в порту лебедочник, так? – говорил он, недоверчиво надкусывая цюрихский шоколад. – Сто пятьдесят тыщ в мае месяце получил, за меньше нехай им Врангель майнает. А офицера ихние, белая косточка, тридцать-сорок тыщ жалованья имеют. Есть которые к нам по ночам ходют корабли разгружать, не брезгуют – копеечка им не лишняя. За гроши ничего не скажу, плотют нашему брату рабочему культурно. А, с другой стороны, куда им деваться? Устрой мы, скажем, стачку – и всё, встал порт. Конец Севастополю. Чего ихние благородия со своими мамзелями шамать станут? Чем будут пушки палить? То-то. Вот и плотют, лебезничают.
Антон слушал с огромным интересом.
– Постойте, Павло Семенович, а вот вы рассказывали, что ваш родственник из Николаева, который сварщик, на нищету жалуется. Пишет, что при большевистской власти еле сводит концы с концами. И от собраний, митингов продыха нет. Получается, что рабочему при белых живется лучше, чем при красных?
– Тьфу ты! – рассердился Пасюк. – Я ему про Фому, а он мне про Ерему! Ничего не лучше! Василий резолюции голосует, ему как пролетариату почет, а мне всякая тля с погонами запросто может рожу наваксить, и не пикни.
– Ну так и комиссар, если что, церемониться не станет. Я жил под большевиками, знаю.
– Комиссар, конечно, тоже в харю может. Но он свой человек, трудовой. А паразиты – никогда. – Павло Семенович неожиданно закончил спор цитатой из «Интернационала». – Та шо с вами толковать! Хто на перине спал, какаву пил, не поймет.
И все же кое-что существенное Антон из этого разговора понял. В благодарность за науку сфотографировал «кодаком» всё семейство Пасюков на фоне их хаты. Отпечатал в ателье два снимка: большой отдал хозяевам, маленький оставил себе – на память о важном открытии.
«Мой народ похож на черноземную почву, таящую в себе мощный ресурс плодородия, но издавна удушенную сорняками, заваленную мусором. Здесь могли бы произрастать чудесные злаки, прекрасные цветы и сочные плоды, но никто и никогда эту землю толком не возделывал, не облагораживал, не засеивал – только сосал из нее соки и терзал. С чего бы народу получиться лучше, чем он есть? Да, он груб, примитивен, даже свиреп. Но в нем, как в Павло Семеновиче, живет сознание своей значительности, достоинство трудящегося человека, знающего, что без него ничего не будет – ни общества, ни государства. Вот сейчас, при бароне Врангеле, рабочие живут совсем неплохо, сытно, а все равно враждебны к власти. Потому что она перед ними заискивает, но за ровню не держит. Человеку нужно уважение, поэтому люди и пошли за большевиками. У тех голодно и страшно, но зато декларируется почтение к пролетариату. Оказывается, русский человек за уважение готов платить большую цену, оно дороже благополучия. И это, наверное, неплохо говорит о русском человеке…»
За неимением дневника записать мысль было негде. И не надо. С четвертого дня севастопольской жизни Антон уселся за сочинение проекта, и эта работа поглотила его писательский зуд целиком, без остатка.
Первая глава посвящалась расчету потенциального населения Южнорусского государства – в количественном и структурном аспектах.