которым никакое горе — не оправдание, и подает на развод. Все происходит быстро и тягуче, как во сне. Разъезд, отец поселяется со своей Антониной, у нее, оказывается, есть дочь. Виля не хочет их знать, ни Антонину, ни дочь, мать права: «этот мерзавец Цфат», как отныне мать его именует, кощунствовал над гробом сына только для того, чтоб жениться на «этой твари». Если поверить тому, что говорят некоторые — будто Сталин уничтожает всех, кто его критикует, — Валериана Павловича он должен был бы расстрелять на месте. Шутка ли сказать: «Сталин — убийца». Но он его и пальцем не тронул. Все единодушны: Цфат сошел с ума. Виле так горько, что ее отец сошел с ума, даже более горько, чем смерть брата. Смерть сродни подвигу, а безумие — жалкое, стыдное.
Илья пропадает в партархиве, разбирает пролеткультовские и РАППовские документы, его уже подпустили к ленинским, он делится с Вилей своими находками, но это по выходным, в будни работает как проклятый (почему говорят: как проклятый, будто работа — проклятие?), Виля тоже так хочет. Ее повышают, она уже секретарь Фрунзенского райкома, ее избирают членом пленума Московского комитета, хозяйство — на возвращенной в семью няньке Кате.
Три лета подряд они с Илькой ездили отдыхать. Сначала в Мисхор (разве мог до революции простой человек мечтать о таком санатории! — доволен Илья), в прошлом году в новый санаторий поехали, только что отстроенный, с колоннами, наподобие старинных особняков, в Курской области. Санаторий имени Ленина. Виля еще не раз о нем вспомнит. Теперь с разъездами покончено: Маша серьезно больна, с самого начала 1939 года прикована к постели. Если б не Андрей, бедняжке не с кем было бы поиграть. Он с ней возится все время, у них любовь, как когда-то у Вили с братом. А паршивые родители приходят с работы, когда девочка уже спит. Не заметили, как Андрюша закончил школу, поступил в студию Грекова, будет военным художником.
— Почему военным, Андрюшенька?
— Мировая война началась.
— Ну, — качает головой Виола, — Гитлер на Польшу напал, всего-то. А мы с Германией подписали пакт о ненападении.
— Почему же, по-твоему, создали военную студию? И педагоги у нас лучшие, сам Соколов-Скаля. Вот увидишь, мир перевернется.
— Ох, сынок! — вздыхает Виля, — я мировую войну пережила, в Гражданской участвовала, ничего в этом нет романтического, поверь. Не надо желать войны.
Впрочем, в марте (а теперь шел сентябрь 1939 года), на XVIII съезде партии, куда Виолу пригласили, хоть и с совещательным голосом, но она почувствовала некоторое удовлетворение, признание, что ли, — так вот на съезде мировую войну жарко обсуждали в буфете. Что в связи с кризисом капитализма варианта два: либо мировая революция, либо мировая война. «Война, переходящая в революцию, вот что нам надо!» — горячился кто-то, на него махали руками. Виля задумалась было, вспомнив, что революции предшествовала война, но тут к ней подошел старик, некогда друг отца, и, жестом отрезав все приветствия, открыл перед ее лицом блокнотик. На ухо прошептал, что это письмо приговоренного к вышке Бухарина:
Ко всем членам партии обращаюсь! В эти, может быть, последние дни моей жизни я уверен, что фильтр истории рано или поздно неизбежно смоет грязь с моей головы. Никогда в жизни я не был предателем, за жизнь Ленина без колебаний я заплатил бы собственной, любил Кирова, ничего не затевал против Сталина. Прошу новое, молодое и честное поколение руководителей партии зачитать мое письмо на пленуме партии, оправдать и восстановить меня в партии. Знайте, товарищи, что на том знамени, которое вы понесете победным шествием к коммунизму, есть и моя капля крови.
Виолу проняло до слез. Когда она подняла глаза и хотела спросить у старика, будут ли письмо зачитывать на заседании, его уже не было. Зазвенел звонок, толпа устремилась в зал. Она думала, сейчас Бухарина будут обсуждать, вступятся за него, тут и друзей его сколько в зале, но происходило нечто иное. Выступил Хрущев:
Каждый большевик, каждый рабочий, каждый гражданин нашей страны отдает себе ясный отчет в том, что успешным и победоносным разгромом фашистских агентов — всех этих презренных троцкистов, бухаринцев и буржуазных националистов, мы, прежде всего, обязаны лично нашему вождю, нашему великому Сталину.
Зал разразился овациями. Потом перешли к писателям. Виола была далека от этого, но фамилии слышала, кое-что читала. Итог подводил Михаил Шолохов:
Мы избавились от шпионов, фашистских разведчиков, врагов всех мастей и расцветок, но вся эта мразь, все они по существу не были ни людьми, ни писателями в подлинном смысле этого слова. Это были, попросту, паразиты, присосавшиеся к живому, полнокровному организму советской литературы. Ясно, что, очистившись, наша писательская организация только выиграла от этого… Мы мысленно благодарим того, кто дал нам возможность приникнуть к живому роднику богатейшей многонациональной поэзии, — все мы благодарим Сталина.
На съезде было две тысячи делегатов, представлявших полтора миллиона членов партии. Не может быть, чтоб все они ошибались. Весь зал скандировал стоя: «Да здравствует великий Сталин!», «Товарищу Сталину — ура!». Диверсия против СССР, судя по всему, готовилась основательно. Возможно, Андрей прав, будет мировая война, иначе на кой черт столько шпионов.
Для Нины Петровны теперь единственный свет в окне — Витя. Балует его, обожает, хотя он умственно неполноценный. Плачется Виле: «Невозможно пережить смерть сына. Не приведи кому такое». Виля молчит, но внутренне протестует: Маша почти год пролежала в постели: ревмокардит, порок сердца, чуть не умерла. Виля с Ильей с ног сбились в поисках лекарств, врачей, помощи хоть откуда-нибудь, а мать все: «Витенька, Витенька». Маша такая способная, по всем предметам пятерки, но год-то пропущен, сможет ли она вернуться в школу? Идиот Витя хоть двоечником, но закончит, а ей и сейчас в школу ходить не советуют, слабенькая она пока. Что ж, будет учиться экстерном.
Виля вспомнила, как они с Ильей шили у портнихи красивые платьица для Маши, та удивлялась: детям, говорит, никто не заказывает, они же растут. В магазинах продают такое уродство, а у них с Ильей был культ красоты: вазы, салфетки кружевные, все по местам, теперь Маша носит только ночные сорочки и халат, квартира завалена ее медикаментами, бумажным ворохом Ильи, Андрюшиными холстами и рулонами, все вперемешку, полный бардак. Почему-то красоту невозможно удержать, на нее обрушиваются сели, лавины, ее расщепляют молнии и обгрызают короеды.
В горкомовской столовой к Виоле подошел какой-то тип:
— Помните меня, товарищ Цфат?
— Нет.
— А я у вас был в гостях. С Жаком Росси, припоминаете, давно еще?
Виля вспомнила Росси и что с ним был вроде как чекист.
— Так вот, товарищ Росси оказался шпионом, теперь на северах трудится, в лагере.
— Надо же! — восклицает Виля.
— А еще вы должны помнить Марка Виллемса, тоже шпион, тоже в лагере. Жена его полька, помните? Сбежала в свою Польшу, как только его взяли, теперь в руках у немцев. А немцы, знаете, серьезные люди. Нам у них еще учиться и учиться.
Шпион. Теперь все понятно. Это была точка. Хорошая ли, плохая, но точка.
С прошлым все ясно, однако ж сегодня только множатся поклонники Сталина, Гитлера, фашизма и коммунизма. Возможно, потому, что это была эпоха огня: искрила «лампочка Ильича», дымили печи Освенцима, пламенели сердца, история пылала, топку растапливали жизнями, высокую температуру поддерживали, раскаляя головы до сорока градусов, когда начинается бред. Искры летели из всех глаз, хоть и по очень разным причинам.
Ностальгия по стихии огня одолевает массово. Сейчас эпоха воды. Все растекается, расплывается, перетекает, поглощается, нет ясно очерченных контуров, исламский террорист сливается с темпераментным торговцем, государственная агрессия — с борьбой с террором, сажают невинных, но невинных на свете нет, никто не владеет полной информацией для того, чтоб судить, дерьмо плещется в проруби, капиталы утекают по течению, и люди плывут по течению, против — плыть невозможно. Мутят воду, ловят рыбу в мутной воде, все слышали: не пей из колодца, козленочком станешь — а пить